Подошел к окну и выглянул во двор.
Так и есть – в свете уличного фонаря дрались дворники.
Матерились, блажили, катались по мостовой, пихались ногами.
У одного из них было в кровь разбито лицо, а у другого из разорванного на спине зипуна торчал горб, который в отблесках фонаря напоминал безбородое и безносое лицо майора Ковалева. Того самого, с которым когда-то давно ехал в одном купе и которого почему-то хорошо запомнил, хотя он и не произнес ни одного слова. Вернее, он конечно открывал рот, видимо, что-то говорил при этом, но разобрать его речь не было никакой возможности в общем коловращении звуков – вагон грохотал на рельсовых стыках, шумно спорили, пытаясь перекричать друга-друга, соседи, да и сам громко хрипел и шмыгал носом.
Ожесточение дворников меж тем постепенно спадало. Движения их становились все более и более вялыми, и казалось, что они вот-вот должны уснуть тут же на земле, извалявшись в снежной грязи, растоптав и разбросав свои ушанки-шапки по мостовой.
В конце концов, видимо, совсем лишившись сил, они отпускали друг друга.
«Вот сейчас поднимутся и пойдут вместе в ближайший кабак, где и не вспомнят, почему еще несколько минут назад хотели убить друг друга», – пронеслось в голове. Подпоручик К уперся лицом в холодное стекло, и на нем отпечатались его лоб, вывернутый набекрень нос, губы а еще осталась запотевшая иордань.
Саша Куприн вспомнил, как на Крещение настоятель домовой церкви Разумовского сиротского приюта отец Варлаам прорубал в Яузе иордань, чтобы святить воду.
Он вставал в снег на колени, целовал крест и опускал его в черную ледяную глубину, а шеренга питомцев при этом начинала колыхаться от любопытства, потому что всем было интересно заглянуть туда, куда наклонился отче Варлаам, и узнать, что там происходит.
Там же происходило следующее – крест, хоть и был металлическим, плавал по поверхности воды, оставляя на ней после себя борозды, что пересекали друг друга, растворялись друг в друге, намерзали торосами на краях иордани-полыньи.
Потом Варлаам поднимался с колен и возносил крест над головой, а Саша продолжал смотреть на прорубленное в Яузе отверстие.
Как в окно.
Впрочем, через несколько дней иордань замерзала и ее заметало снегом.
Несмотря на то, что воспитатель приюта Савельев запрещал детям выходить на лед Яузы, Саша все же несколько раз тайком пробирался сюда, чтобы найти то место, где была пробита полынья, но не находил и следа ее, как будто бы и не было ничего на реке, а плавающий в воде крест существовал только в рассказах ползающего на четвереньках перед иорданью настоятеля.
Савельев, приволакивая ногу, гнался за Сашей и грозил ему кулаком.
Рассказывали, что на Яузе видели две ноги, которые сами по себе шли по льду от одного берега к другому.
Жутко.
Дворники поднимались с земли, обнимались как ни в чем не бывало и, прихрамывая, покидали место своего сражения – при этом они что-то вполне дружелюбно говорили другу и даже смеялись.
– Дикость, мерзость, уродство, – пробормотал подпоручик К.
Он снова может говорить!
Значит, немота прошла, и вернулось умение издавать членораздельные звуки после перенесенного им потрясения, потому как понял, откуда ему слышались голоса – со двора. И теперь, когда двор опустел совершенно, и наступила полная тишина, смог, ничего не боясь, отойти от окна вглубь комнаты, взять в руки шкатулку и снова открыть ее.
Саша довольно часто перебирал сложенные здесь письма от маменьки. Некоторые любил перечитывать, удивляясь всякий раз, как Любовь Алексеевна умела начать свое повествование таким образом, что уже нельзя было от него оторваться и следовало непременно дочитать его до конца. Речь как правило шла о печальных обстоятельствах ее жизни, о различных недугах, о больных ногах, о смерти подруг по Вдовьему дому, о том, что выстаивать воскресные службы целиком ей все трудней и трудней, а еще о том, что она чувствует приближение своей кончины. Куприн все знал тут практически наизусть, но не мог оторваться от этого однообразного перечисления скорбей, как будто бы они выпали не на долю маменьки, а на его собственную.
Он давно уверовал в то, что перенесенные им страдания и унижения и есть настоящая правда. Более того, пережитое и сохраненное на бумаге имело право стать истинной, а никакой не выдумкой, как многим казалось. Вот поэтому-то чтение писем Любови Алексеевны и доставляло Саше такое удовольствие – удовольствие погружения не в то, что было на самом деле, это он знал и без маменькиных сочинений, а в то, что должно было быть.
Уверовал без сомнения!