«Как я счастлив, как я счастлив», – умиротворенно бормочет Александр Иванович и открывает глаза.
Маша сидела рядом с ним и держала его за руку.
Не мог поверить в это чудо – закрывал и открывал глаза снова и снова.
Стало стыдно, что тогда, во время их первой встречи он не поверил словам Марии Карловны о его рукописи.
Тут же захотелось извиниться перед ней, целовать ее руки, но почувствовал себя еще слишком слабым и беспомощным, ничего кроме сочувственной улыбки не могущим вызвать, разве что способным на жалость к самому себе. Потому и остался неподвижен.
Неподвижен совсем.
Лишь улавливал окружающие его запахи, но не узнавал их. Не было тут ни восковых ароматов, ни мятных благовоний, но дух неизвестных ему лекарств и накрахмаленного белья, которое своими острыми углами впивалось ему в тело. Стенал, а Мария Карловна наклонялась к нему и вытирала выступившие у него на лбу капли пота.
– Бедный, бедный Александр Иванович, – шелестела сухими своими губами. Так шелестят сухие листья, когда осенний ветер гонит их по мостовой, собирает из них целые вавилоны, что можно потом беззаботно разрушать, расшвыривая ногами.
Через несколько дней Куприн почувствовал себя уже настолько лучше, что смог записать свои мысли, они же видения, посетившие его, когда она находился в горячечном состоянии. Разумеется, знал, что яркие, объемные картины, которые он наблюдал во время обострения болезни, оказавшись запечатленными на бумаге, потеряют свою привлекательность и станут, скорее, частью его недуга, свидетельством его диагноза, но никак не поводом для дальнейшего сочинительства. Однако не мог ничего поделать с этой своей привычкой – все заносить в блокнот или просто на подвернувшийся под руку клочок бумаги. Потом, перечитывая, вымарывал, негодовал, что поддался искушению взяться за перо или карандаш, но все же не до конца находил это занятие бессмысленным, потому как извлекал из подобной словесной россыпи слова-иероглифы, фразы-символы, мысли-знаки. Они, несомненно, были и просто их надо было раздобыть.
Вот и сейчас набросал несколько фраз о том, как в свою бытность юнкером простыл на плацу во время строевых занятий и попал в лазарет, где его заставляли полоскать горло какой-то горькой дрянью и поили перед сном горячим молоком, от которого он сильно потел и так лежал в кромешной темноте, завернувшись в одеяло, боясь отклеить прилипшую к телу хлопковую пижаму…
– Мария Карловна, голубушка, а не нашелся ли там часом мой каракулевый пирожок?
– Отправила человека на поиски. Не беспокойтесь, Александр Иванович, найдется.
– Вот и славно, душа моя, вот и славно, – заворачивался в плед и отхлебывал из чашки настоянный на шиповнике кипяток.
А тем временем студент историко-филологического факультета Павел Розен бродил по заснеженному Александровскому саду в поисках утерянного Куприным головного убора. Делал это исключительно по просьбе Марии Карловны, в которую был влюблен, и она знала об этом.
Узнав о том, что Маша ответила согласием на сделанное господином Куприным предложение, Розен дал себе слово забыть ее навсегда и уйти из журнала, где подрабатывал корректором, но не смог ничего с собой поделать, когда Мария Карловна подошла к нему, взяла его за руку и попросила ей помочь.
И вот сейчас он ходил по пустому парку, освещенному газовыми фонарями, и всматривался в черные провалы теней, что отбрасывали деревья и скамейки, наблюдал и за собственной тенью, которая, перемещаясь по ледяной дорожке, то вытягиваясь, то сокращаясь, открывала ложбины, в которых мог затеряться каракулевый пирожок.
Наклонялся, разгребал снег, но ничего не находил.
Так, в поисках шапки Куприна провел около часа.
В результате окончательно замерз и озверел, а еще начал вслух разговаривать сам с собой, что случалось с ним крайне редко и было знаком того, что он до крайней степени раздосадован и опустошен бессмысленностью происходящего. Но так как окоченел подбородок, то уже и не мог разобрать, что же именно он произносит – скорее всего, проклинал самого себя и свою несчастную любовь. Но ведь и Маша почему-то не отпускала его от себя, не прогоняла, но оказывала знаки внимания и даже говорила, что ей нравятся его стихи.
Сочинял в тайне ото всех, слышал строфы как музыку, сразу записывал их и никогда больше потом не правил, боясь, что таким образом он отпустит их, и они уйдут от него и никогда больше не вернутся.
Розен вышел из Александровского сада, пересек Дворцовую площадь.
Оказался на Певческом мосту.
Здесь остановился и, облокотившись на перила, закурил.
– Барин, дай на приют, – прозвучало над самым ухом.