Мария Карловна закрыла уши ладонями, однако до нее все равно донеслось:
Но я не создан для блаженства;
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я…
Смотрела на Сашу, который блаженно улыбался в полумраке цирковой арены, и думала о том, что он сам похож на коверного клоуна, которого приглашают вернуться на свое место в зрительном зале, а он все чего-то ждет, мешкает, щурится, попадая в яркий свет единственного софита.
И это уже потом, когда включили свет, и раздались первые аплодисменты, выяснилось, что Александра Ивановича на арене уже нет.
Маша бросилась его искать и вскоре обнаружила в артистической гримерке, где он вместе со взлохмаченным горбатым человеком в поношенном пиджаке и вытянутых на коленях мятых шерстяных брюках пил вино.
При виде Марии Карловны Куприн отшатнулся, и на какое-то мгновение Маше показалось, что он не узнал ее, и что сейчас она видит перед собой какого-то другого человека – Александра Ивановича, несомненно, но какого-то иного, до того ей неведомого Александра Ивановича, и он не вызывал у нее ни малейшей жалости.
Испугалась при мысли об этом, но в то же время ей стало чрезвычайно любопытно ощущать в себе это новое чувство, когда, казалось бы, раз и навсегда установленное правило менялось на глазах, и жалость, а вместе с ней и любовь могли исчезнуть от одного неверного взгляда или сказанного слова, а потом вновь вернуться.
«Или не вернуться?» – вопрос повис в воздухе.
Александр Иванович встрепенулся и стал объяснять Маше, что пропетая Жозефиной ария Онегина была ошибкой, неудачной шуткой, и что задумал он совсем другое. Он даже попытался встать на колени перед Марией Карловной, но не удержался и упал плашмя, а Федерико и Маша начали его тут же поднимать.
Пыхтели.
Старались.
С трудом справлялись в тяжелым Александром Ивановичем.
Усаживали его на диван, но он не мог держаться и заваливался набок.
Успевали подсунуть ему под голову подушку.
Вот после этого случая у Чинизелли Мария Карловна старалась сюда не захаживать, а если и приходилось, то садилась ближе к выходу и не отпускала Куприна от себя ни на шаг. Она крепко держала его за руку, а еще мечтала привязать его к подлокотникам кресла. Однако тот, иной Александр Иванович сопротивлялся, мычал, начинал блажить и даже хотел задушить свою жену.
– Ну уж нет, – улыбалась про себя Мария Карловна, – она была супругой другого Куприна – чудаковатого, что-то постоянно записывающего в блокнот, который вместе с другими записными книжками и письмами от матери он хранил в деревянной шкатулке и даже ей не позволял ее открывать, искреннего до наивности, любящего спать днем после обеда. Он просил называть его Сашенькой, потому что его так в детстве называла мать – Любовь Алексеевна.
А что же до другого Александра Ивановича, у которого было красное венозное лицо, широкие азиатские скулы, недобрый взгляд исподлобья и артрит, который он не лечил, то Мария Карловна находила его выдумкой, призраком, что приходил к Сашеньке и мучал его.
Вселялся в него…
«Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша», – пела вместе со всеми на Всенощной Любовь Алексеевна, держась за стенку, потому что ноги ее уже совсем не держали. Только и думала в последнее время, что о них – имеющих пунцовый цвет, словно их долго вываривали в кипятке, об отеках, что как желе перекатывались от лодыжки к плюсне и обратно, пульсировали, вздувались и можно было подумать, что они живые. Представляла их перемазанными лечебной грязью, лампадным маслом, погруженными в муравейник, разговаривала с ними, просила перестать болеть, но они не отвечали и продолжали болеть дальше.
«Вот паразиты!» – ругалась про себя.
Конечно Любовь Алексеевна пыталась отогнать от себя эти мысли, но они не уходили. Особенно они ее одолевали на службе, как будто бы началозлобный демон хотел отвлечь Любовь Алексеевну от молитвы. И тогда она начинала роптать, ненавидеть себя и свои ноги, а мятежный дух все более и более сокрушал ее сердце.
Сокрушенное сердце.
Разбитое сердце.
Окаменевшее сердце уже никогда не сможет испытать любовь.
Никогда не могла забыть, как грозила своему сыну, что, если он не будет ее слушаться, то она не будет его любить. Не понимала, конечно, что говорит и чем угрожает, потому что от нее это не зависело, было не в ее силах.
К концу службы Любовь Алексеевну усаживали на скамейку рядом со свечным ящиком. Какое-то время она сидела, но потом заваливалась набок, и тогда кровь отливала от ступней.