Становилось легче.
Весть о женитьбе сына Любовь Алексеевна восприняла спокойно.
Могла обрадоваться, что Александр наконец обрел семью. Могла и опечалиться, что теперь у сына своя жизнь, и едва ли в ней ей найдется место. Но не произошло ни того, ни другого. Просто Любовь Алексеевна точно знала, что для нее он навсегда останется Сашенькой, которого у нее никто не сможет отнять – ни жена, ни семья, ни даже смерть.
Дело в том, что она по-прежнему любила заглядывать к себе под кровать, чтобы удостовериться в том, что Саша все еще находится там и накрепко привязан бечевкой к железной ножке кровати.
«Там, там, куда ж ему деться от меня разбойнику такому!» – похлопывала по тюфяку ладонью, – «спит, а вот раньше мог вскочить посреди ночи и начать рыдать неведомо почему – то ли страшный сон ему приснился, то ли его разбудили своим назойливым уханьем желтоглазые совы, что теснились под окном и скреблись когтями по жестяному карнизу, страшные птицы».
Однако под утро совы возвращались в зоосад, где обитали в деревянных кивотах, и весь день спали, ложась на живот, не подавая признаков жизни, разве что могли иногда вздрагивать во сне.
В одном из своих последних писем сыну Любовь Алексеевна сообщила, что он посетил ее в видении в образе полковника второго Стрелкового Царскосельского полка. Она, разумеется, не разбиралась ни в воинских чинах, ни в названиях полков, но почему-то знала наверняка, что ее Сашенька в звании полковника проходит службу именно в Царском Селе. Он был статен, подтянут, заложив руки за спину, прогуливался по песчаным дорожкам вертограда среди диковинных растений и с наслаждением вдыхал аромат цветов.
Любовь Алексеевна пыталась дотронуться до руки сына, но он вежливо уклонялся от этого прикосновения, что вселяло в нее тревогу, сомнение в том, что это видение достоверно и не является ли оно лукавым примышлением. Но, с другой стороны, как было не верить письмам Сашеньки, в которых он описывал свои достижения на армейском поприще.
Любовь Алексеевна шла по песчаной вслед дорожке за сыном, звала его негромко, однако он не оборачивался, лишь чуть наклонял голову в ее сторону и поправлял фуражку.
Получив это письмо, Александр Иванович даже не стал его дочитывать до конца и тут же убрал в шкатулку, с некоторых пор заглядывать в которую ему становилось все неприятней. А ведь, казалось, что еще совсем недавно он перечитывал письма от маменьки и собственные записные книжки, получая при этом несказанное удовольствие. До мельчайших подробностей воспроизводил давно минувшие события, мысленно посещал места, в которых уже больше никогда не побывает, переживал чувства отгоревшие и страхи несуществующие вновь и вновь. Однако при этом копилась и недосказанность, незавершенность действий и событий, потому что далеко не все из пережитого можно было описать на бумаге. Многое так и оставалось не у дел, неприкаянно кочуя из одного блокнота в другой, из одной рукописи в другу, чтобы в последний момент быть вычеркнутым, скомканным и изгнанным из памяти.
Деревянная шкатулка, постепенно превратившаяся в захоронение-мощевик и, с которой Александр Иванович никогда не расставался, теперь отвращала. К ней не хотелось прикасаться и уж тем более открывать. Может быть поэтому он никак не мог сесть работать, всякий раз усматривая в этом рутинную обязанность в очередной раз мысленно рыться в старых записках, часть из которых была ложью, выдумкой. Стало быть, он соглашался с этой неправдой, становился ее частью, не хотел открывать уже опубликованные тексты, о которых знал все, но при этом не помнил ничего ровным счетом из того, что было в них написано.
«А может быть, слова вообще не важны?» – спрашивал сам себя.
Прислушивался к звучащему фортепьяно, на котором за стеной музицировала Мария Карловна.
«Вот чистое звучание, в котором нет ни смысла, ни пафоса, только интонация и правильно взятая нота», – разговаривал сам с собой.
Нота тянулась, и вновь нельзя было угадать, что тебя ждет в каждом новом такте.
Однако вскоре музыка начинала раздражать, ведь она могла звучать бесконечно и даже звучала бесконечно, просто не всегда была возможность ее слышать. Она как голос певицы Жозефины приходила неведомо откуда и совершенно порабощала, отвлекала на себе все внимание и не позволяла сосредоточиться.
Тогда Александр Иванович вставал из-за стола, выходил из кабинета и, приоткрыв дверь в гостиную, просил Машу перестать играть на фортепьяно.
Музыка замирала, обрывалась на полуслове, и начатая фраза не была окончена.