Куприн возвращался к себе, но чувствовал, что волнение, причиненное им самому себе этой просьбой, не позволяет ему не то что начать работать, но и даже сесть за стол. Он начинал ходить по кабинету, а перед глазами у него стояло пораженное лицо Марии Карловны, которая смотрела на мужа, как смотрит глухой на что-то говорящего ему человека, но не слышит и не понимает его. Видит только дрожащие губы и широко открытые остекленевшие глаза собеседника.
И правда, губы у Александра Ивановича дрожали от волнения и возмущения.
Глаза его были подслеповато сощурены.
Пальцы левой руки двигались самостоятельно, словно перебирали клавиши или зажимали струны на грифе виолончели.
Выглядел старше своих лет конечно.
Убедился в этом, когда к своей сделал в фотографическом ателье на Невском свой портрет. Тогда долго примерялся, держал голову величаво, так что затекла шея, надувал щеки и выпускал воздух, чтобы длительное время не дышать перед объективном закутанного в черную ткань ящика, не двигался. В результате вышел напыщенным и абсолютно непохожим на себя – каким-то толстым по-кошачьи ухмыляющимся татарином с висящими что еловый лапник усами и неаккуратно подстриженной бородой.
«Ну и Бог с ним! Пусть так!» – Куприн прятал фотографию в шкаф с книгами в тайной надежде, что забудет со временем, куда ее спрятал.
Когда же наконец успокоился и сел к столу, в кабинет вошла Маша.
С порога она начала говорить быстро, почти скороговоркой, переходящей на крик. Голос ее то поднимался до высоких нот, то падал в глухую хрипящую глубину, раскачивался как смычок, однако выражение лица ее при этом не менялось. Оно оставалось такими же неподвижным, окаменевшим, как в ту минуту, когда Александр Иванович попросил ему не мешать. Сказал это резко, с вызовом, видимо, предполагая, что Мария Карловна была обязана сама догадаться соблюдать в доме полнейшую тишину, когда он работает. Но ведь это именно она уже в течение нескольких недель упрашивала его наконец сесть за рукопись и закончить ее, а Саша все никак не мог собраться это сделать. Находил тысячу причин, якобы мешавших ему написать так, как хотелось именно ему, а не ей. Она же, зная его стиль и манеру письма, была готова сама дописать повесть за него, но, узнав об этом, Александр Иванович впал в ярость, изорвал рукопись, разбросал клочья бумаги по всей квартире и ушел из дома.
Вернулся он через несколько дней несчастный, беспомощный, с разбитым лицом, а в дверях встал перед ней на колени и заплакал.
И вот сейчас, когда Маша, выбиваясь из сил, продолжала кричать, Александр Иванович ее не слышал. Склонившись над столом, он что-то судорожно записывал на листе бумаги, водил по нему пером, черкал, снова записывал, иногда в волнении переставлял буквы местами, нависая над только что сочиненными фразами и абзацами. Могло показаться, что он заглядывал в этот лист как в зеркало и видел в нем свое отражение. Всматривался пристально, подмигивал сам себе и шептал нечто несусветное как полоумный…
Итак, закончив размахивать носовым платком, белый клоун Федерико встает из-за гримерного столика, выключает электрическую рампу над зеркалом и выходит из гримерки.
Он идет по коридору навстречу реву голосов, который доносится с арены цирка Чинизелли.
Сейчас там заканчивается выступление жонглеров Кисс, и следующей к зрителям выйдет певица Жозефина, которую представит шталмейстер Чарли.
Маленькую Жозефину трудно разглядеть в полумраке центрального входа, она сидит на откидной скамейке под лестницей и курит папиросу.
Ее лицо окутывает облако голубого дыма.
Федерико кланяется этом облаку, и оно отвечает ему покачиванием завихрений, из которых появляются тонкие руки Жозефины. Она двигает ими в такт поклонам, изображая тем самым волны, а также обозначая принятые у дирижеров перед началом пения солиста знаки внимания, дыхания и вступления.
Шталмейстер тут же оказывается рядом с певицей. Он берет ее под руку, приглашает к выходу, балагурит на ходу, и представление начинается.
Александр Иванович давно просил Федерико, с которым познакомился еще в Одессе, пригласить его на цирковую арену во время представления, потому что, по его словам, это было ему необходимо для того чтобы понять, какие именно чувства испытывает коверный, выходя к зрителям.
Кураж? Страх? Воодушевление? Или, напротив, неуверенность? Задавать эти вопросы было банальностью, это нужно было испытать самому.
И вот такой случай представился.
Номер певицы Жозефины заключался в том, что она, обладая даром чтения мыслей на расстоянии, могла их исполнить, прекрасно владея оперным репертуаром. Но для этого ей был нужен зритель из зала, и таким зрителем стал пришедший на представление к Чинизелли господин Куприн со своей супругой.