– Что же вы молчите, черт побери? – царь продолжал наступать на своего визави.
Краем глаза Игнатий Иоахимович видел, как к нему уже бегут жандармы, а один из них на ходу расстегивает кобуру, а еще он увидел, как толпа, едва сдерживаемая казаками, превратилась в черную, шевелящуюся, ревущую массу, где нельзя было разобрать ни лиц, ни отдельных голосов, разве что молодая женщина в черном приталенном пальто и платке выделялась на этом диком и бесформенно фоне. Она поднесла указательный палец к губам, как бы запирая их, и отрицательно покачала головой. Это была Елена Григорьевна.
– Я хотел сказать…
– Что же? – Александр Николаевич был уже почти на расстоянии вытянутой руки.
– Что любви нет, ваше императорское величество, – проговорил Игнатий Иоахимович, поднял над головой небольшого размера коробку, обклеенную почтовой бумагой и запечатанную по углам сургучом, и бросил ее под ноги царя…
В Воскресенском соборе только что отошла утреня.
У сени на месте смертельного ранения государя похожий на Льва Толстого протоирей с иззелена седыми волосами и струящейся бородой, заплетенной в косицы, служил панихиду.
Александр Иванович подошел, прислушался, тропари за упокой звучали монотонно и усыпляюще, как гулкий шелестящий звук шагов, плавали по воздуху, поднимались к потолку.
Поднял глаза к потолку вслед за ними, но голова тут же и закружилась от многообразия яркого узорочья.
Еле удержался на ногах, которые словно бы пудовыми цепями были прикованы к мраморному полу, потому что сами уже не могли стоять от постоянно ноющей боли, к которой Александр Иванович привык.
С трудом, почти не чувствуя правой ступни, добрел до церковной лавки, где купил лампадное масло, сел на приступку и тут же принялся растирать им распухшие щиколотки.
– Благодатное масло, батюшка вы мой, целебное…
Куприн оглянулся – в лицо к нему заглядывала блаженно улыбающаяся старуха-попрошайка в плешивой кацавейке и плетеных из бересты чоботах.
Голос у нее был сиплый и глухой как у Марии Карловны.
Целую неделю после ухода Александра Ивановича Маша еще была уверена, что он вернется. Всю эту неделю она ждала его. Ведь такое уже случалось и не раз, когда он уходил, но потом возвращался, просил прощение, вставал перед ней на колени, его становилось жалко, и она целовала его стриженную как у питомца сиротского приюта круглую голову, а потом все продолжалось по-старому.
Однако, после того как Мария Карловна получила от Куприна конверт с только что написанным рассказом, который она читала в слезах, стало ясно, что это конец, и что Саша не вернется.
Она написала ему, он ответил резко и надменно.
И тогда с ней случился неврастенический приступ.
Маша кричала, что никогда не простит ему его неблагодарности, потому что это она сделала его литератором, это она заставила его писать, это она редактировала и публиковала сочинения этого безумного пензенского пьяницы, который перед ней – дочерью самих Геси Гельфман и Николая Колодкевича – ничтожество и бездарный провинциал, который не любит никого, кроме себя и своей такой же, как и он, безумной маменьки, чьи письма он хранит в деревянной шкатулке и не расстается с ней, даже когда они ложатся спать.
Кричала это стенам, книжным шкафам, закрытому окну, а потом, когда припадок затихал, падала без сил на кровать лицом в подушку и начинала задыхаться, покрывалась испариной, судорожно сжав в кулаках углы простыни.
Может быть она еще хотела бы что-то прокричать в адрес Куприна, еще в чем-то его обвинить, сказать, наконец, что больше не любит его, но ненавидит, однако охрипла совершенно и с трудом могла говорить шёпотом, корчась от острой боли в горле.
– Особенно сие масло помогает, ежели оно проистекло от образов Спасителя или Николая Угодника Божия, – только и успела просипеть, как тут же Александр Иванович оттолкнул от себя кацавейку и вышел на набережную.
– Хватит! Довольно! – строго, с интонацией Любови Алексеевны произнес Куприн, – да и ноги у меня уже не болят, подействовало масло, однако…
Через некоторое время после этого происшествия он получил от маменьки письмо, в котором она сообщила, что ей снова явился Иван Иванович и позвал ее к себе. «Приходи ко мне, Любушка», – изрек он, – «будем вместе куковать». Так и сказал «куковать». Был при этом ласков и тих, улыбался и манил к себе рукой.
От этого видения Любовь Алексеевна впала в глубокую задумчивость, целыми днями она лежала на кровати, отвернувшись к стене, пытаясь уяснить, что означает это его слово «куковать».
Мыслилось, словно бы Иван Иванович сидел на каком-то необыкновенном каштане, возраст которого насчитывал несколько веков, и приглашал ее сесть рядом с собой, чтобы они вместе стали качаться на ветке и поплевывать вниз.