Выбрать главу

Остановившись у двери, она сказала Луизе, нарочито углубившейся в книгу:

-- Я не вернусь домой к обеду.

-- Мое последнее тебе предупреждение,-- сказала беспощадная Луиза.-Будь настороже!

Роберта что было сил захлопнула за собой дверь и пошла по длинному темному холлу с портфелем в руках. Мадам Рюффа сидела в салоне на маленьком, с позолотой стульчике спиной к окну, и ее горящие любопытством глаза впились через открытую дверь салона в пространство холла; так она, сидя в одиночестве, строго контролировала все уходы и все приходы. Они с Робертой холодно кивнули друг дружке.

-- Старая невыносимая сука,-- процедила сквозь зубы Роберта, мучаясь с тремя замками на входной двери, с помощью которых мадам Рюффа оградила себя от окружающего мира.

Спускаясь по темной лестнице с ее привычными, как в пещере, сырыми запахами подземных рек и давно остывшими обедами, Роберта почувствовала, как ее охватывает меланхолия, как она ее угнетает.

Когда отец там, в Чикаго, сказал ей, что сможет наскрести деньжат, чтобы послать ее на год в Париж заниматься живописью, то добавил: "Ну, даже если у тебя ничего не получится, по крайней мере, у тебя будет год, чтобы выучить язык".

Роберта тогда была уверена, что сразу погрузится в новую, незнакомую ей жизнь, жизнь свободную, независимую и надежную, которая сулит ей процветание с легким волнующим налетом авантюры. Но что она получила на самом деле? Все эти треволнения по поводу чужого влияния на ее живопись, мрачная бдительная слежка за ней со стороны мадам Рюффа, постоянные, нудные, беспросветные предостережения Луизы. Роберта теперь чувствовала себя гораздо более связанной, неуверенной в себе, подчиненной чужой воле, чем прежде.

Ей даже солгали по поводу языка. "Ах,-- говорили все,-- в твоем возрасте всего через три месяца ты будешь говорить, как заправский местный житель". Прошло уже не три, а целых восемь месяцев, она старательно штудировала французскую грамматику, понимала почти все, о чем говорили люди вокруг нее, но стоило самой произнести пять слов по-французски, как собеседники начинали отвечать ей по-английски. Даже Ги, который убеждал, что ее любит, сам говорил на английском так, как Морис Шевалье1 в своих первых картинах, всегда настаивал на том, чтобы они вели свои, даже самые интимные, самые французские по характеру беседы только по-английски.

Иногда, вот, как, например, сегодня, казалось, что ей никогда не выпорхнуть из клетки детства, как бы она ни старалась, что ощущение свободы, отчаянного риска, конечные воздаяния и кары молодости ей недоступны. Остановившись на секунду, чтобы нажать кнопку и заставить с жужжанием открыться дверь на улицу, она представила себя одной из худых, целомудренных старых дев, навечно закованных в хрупкие цепи детской невинности, рядом с которыми никто не отваживался говорить о громких скандалах, страстях, смерти.

Чувствуя громадное неудовлетворение собой, она поправила шарф, намотанный на голову ради простого кокетства, и вышла на улицу, где ее уже ждал перед витриной мясной лавки Ги, протирая тряпкой руль своей "Веспы". Его продолговатое смуглое, напряженное лицо средиземноморского жителя, казалось, написанное самим Модильяни, хотя она об этом обмолвилась только раз перед Луизой, озарилось приветливой улыбкой. Но на сей раз не произвело на Роберту обычного впечатления.

-- Луиза была права,-- зло сказала она, не щадя его самолюбия,-- тебе нужно постричься.

Улыбка тотчас исчезла с его лица. Вместо нее появилось скучноватое, утомленное выражение, одна бровь поползла вверх. Это часто раздражало Роберту, но сегодня -- отметила она про себя холодно -- это ее совсем не тронуло.

-- Твоя Луиза,-- сказал Ги, морща нос,-- старый мешок, набитый гнилыми помидорами.

-- Прежде всего,-- сурово возразила Роберта,-- Луиза -- моя подруга, и ты не имеешь права так отзываться о моих друзьях. Во-вторых, если ты возомнил, что говоришь на американском сленге, то должна тебя разочаровать. Ну, "старый мешок",-- еще куда ни шло, если именно это ты имеешь в виду. Но никто в Америке со времен Перл-Харбора не называет девушку "помидором". Если тебе угодно оскорблять моих друзей, почему ты не прибегаешь к французскому?

-- Еcoute, mon chou1,-- сказал Ги усталым, поистине безжизненным тоном, который делал его куда более старше и возбуждал ее больше, чем эти малоподвижные, жужжащие над ухом, как шмели, ребята там, в Чикаго.-- Я хочу общаться с тобой и заниматься с тобой любовью. Может, даже женюсь на тебе. Но я не желаю служить заменой Берлитской школы живописи. Если будешь со мной вежлива до конца дня, то я разрешу тебе забраться на заднее сиденье и отвезу тебя туда, куда ты захочешь. Ну а если ты собираешься действовать мне на нервы, то лучше отправляйся пешком, куда угодно.

Такой резкий и грубый отпор отстаивающего свою независимость молодого человека, терпеливо ожидавшего ее на морозе целых полчаса, вдруг подействовал на Роберту, и она сразу сникла. Это лишний раз подтверждало то, что она не раз слышала от других (большей частью от самого Ги), что французы умеют держать женщину в руках решительным образом, что делало в ее глазах всех тех парней, которые гонялись за ней на берегу озера Мичиган, слабаками и размазнями.

-- Ну что особенного я сказала? -- продолжала она уже более мирно.-Может, тебе на самом деле будет лучше с короткой стрижкой?

-- Ладно, садись,-- сказал Ги. Он сел на седло мотоцикла, она устроилась за его спиной. Ей было довольно неудобно прижимать к себе одной рукой громадный портфель, а другой держаться за талию Ги. На ней были голубые джинсы, которые она надевала специально для прогулок на мотоцикле, так как ей не нравилось, что ветер раздувал ее юбки, как парашют, когда она пару раз отважилась их надеть, к тому же это неприлично -- в самый неожиданный момент их задирало порывами шаловливого ветра, и прохожие мужчины, останавливаясь, бросали на нее многозначительные, неприятные для нее, похотливые взгляды.

Она дала Ги адрес художественной галереи на улице Фобур Сент-Оноре, где была назначена встреча с ее директором, устроенная специально для нее месье Раймондом, художником из того же ателье, в котором она занималась.