Выбрать главу

На лице Шама застыло выражение безнадежности, казалось, он безуспешно пытался понять: о чем идет разговор, где пропала Алекс?

Меня переполняли злость, ирония и высокомерие, совершенно неуместное в этой мансарде, забитой картинами, в которых я ничего не понимал. С нарастающим раздражением я продолжил:

— Так ли уж необходимо выкладывать свои карты на стол? Всем известно, что на умело крапленых картах и без того все видно. Стало быть, какой прок в проверке?

Я в очередной раз едва не наступил на шпильку Алекс, а коленом чуть задел ее чулок, который на мгновение пристал к брючине, будто собрался следовать за мной. Я с трудом удержался, чтобы не подобрать и не скомкать его в кулаке, эту интимную оболочку ее плоти. Но больше всего меня раздражало кажущееся спокойствие Шама. Несомненно, он видел мою игру насквозь, и мои крапленые карты могли обмануть лишь меня самого.

— Кто жульничает, а кто нет? — продолжал я. — Согласитесь, Шам, жизнь была бы чудовищно пошлой и скучной, если б нашим уделом была искренность. Кто говорил: «Как все было бы просто, если бы было достаточно любить»? Ах, да! Камю![21] Признайте: банальность подобной истины таковой и останется, даже если ее изложит столь авторитетный автор.

Шам смотрел, как я мерил шагами узкий проход между стеной и кроватью, и с его спокойного и в то же время замкнутого лица не сходила какая-то вымученная улыбка. Конечно, он ждал, когда же я, наконец, уйду, но не говорил об этом вслух. Он знал, что я не покину мансарду до тех пор, пока не вернется Алекс, и что слова, которыми мы обменивались, служили лишь одной цели: завуалировать истинную причину моего визита. Да, я упорно стоял на своем и отчаянно тянул время! Шам, в свою очередь, не скрывал, что с трудом терпит мое присутствие. Он не мог выставить за дверь незваного гостя, поскольку тем самым показал бы, что прекрасно понимает, почему я нахожусь здесь этим утром, зачем Верне ввел меня в их дом и с какой целью я хотел завоевать его, Шама, доверие… зная, что избрал для этого не самый лучший способ. Впервые в жизни я засомневался в себе, в своей неотразимости — как написала бы одна из наших современных романисток, — да, я начал сомневаться в своей способности к обольщению. Разворачиваясь в узком проходе мансарды, я через раз почти натыкался на зеркало, в котором с четкостью правильно построенного кинокадра отражалась вся комната. Я видел самого себя, за спиной — смятую постель, на которой сидел Шам в окружении книг и картин. В желтоватом свете дня изображение в зеркале выглядело слегка выцветшим и размытым. Охваченный странным чувством собственника, я рассердился на Алекс за то, что она довольствовалась этой каморкой, откровенная убогость которой вкупе с царившим в ней беспорядком внезапно показалась мне отвратительной. Меня захлестнула волна злости оттого, что я видел там себя; я, муж Доны, видел в этом несчастном зеркале себя, совершенно неуместного там с моей почти армейской выправкой, элегантностью и строгой стрижкой по-арийски белокурых волос. Я резко развернулся на каблуках и неожиданно отвердевшим голосом отчеканил:

— Если любовь и творчество требуют отказа от игры, то я никогда не буду любить и ни за что не стану творить!

Последняя фраза еще не успела отзвучать в их жалкой мансарде, как появилась Алекс, запыхавшаяся от быстрого подъема на седьмой этаж. Весело окликнув Шама, она влетела в комнату, поставила на пол пакет с провизией и, удивленная моим присутствием, уставилась на меня, с трудом узнавая вчерашнего гостя. Но ее губы уже складывались в восхитительную улыбку. Алекс показалась мне еще более роскошной, — если такое возможно, — чем накануне. Она была одета в узкие джинсы и просторный мужской свитер, под которым я с волнением угадывал белизну ее голых грудей с просвечивавшими через петли крупной вязки сосками. Я извинился за свой визит, заставший их врасплох, «но я горел нетерпением, Алекс, преподнести вам этот альбом фотографий из самых красивых эпизодов тех фильмов, о которых мы говорили вчера утром». Она взяла книгу, перелистала ее и, бросив на меня короткий взгляд, в котором слились воедино насмешка и удовольствие, поблагодарила за подарок. Больше всего ее внимание привлекла фотография Марлен Дитрих — бесспорно, самый необыкновенный снимок в альбоме, — прекрасное лицо светской львицы наполовину скрывала косая тень от широкополой шляпы, на виду оставалась только крутая арка высоко подведенной брови над полуопущенным веком, окаймленным бахромой густых длинных ресниц. Эта волнующая, загадочная маска с вечно современной улыбкой, которую лишь такой сумасшедший, как Штернберг, не побоялся нарисовать на человеческом лице, казалось, по-настоящему зачаровала Алекс. Она даже показала снимок Шаму — скорее, чтобы подключить того к разговору и заставить участвовать в диалоге, завязавшемся между ней и мной, чем из настоящего интереса. Все это время я с удовольствием наблюдал за движениями ее длинных гибких пальцев с тщательно ухоженными ногтями, покрытыми бледно-розовым лаком. Что бы она ни держала в руках, чуть великоватых для женщины, благодаря этим ногтям выглядело изящным и ценным. Я заметил, что Алекс носила те же кольца и браслеты из серебра, что и вчера, и, как я убедился впоследствии, никогда с ними не расставалась. Два серебряных кольца мягко поблескивали на ее безымянных пальцах: одно, в форме ириса, явно датировалось прошлым веком; второе было сделано в виде печатки из старинной монеты с чьим-то полустертым профилем, деликатно оправленной ажурным орнаментом в виде переплетенных восьмерок. Но ярче всего сверкали на запястьях Алекс два широких эфиопских браслета, которые еще называют рабскими. Они действительно будили воображение и заставляли видеть в них тяжкие невольничьи «оковы»… Серебряные взблески отмечали каждое движение ее рук, подчеркивали их редкую красоту. Наконец она поблагодарила меня и небрежно поставила голливудский альбом на заваленную всяким хламом полку, где его, как я понял, ждало окончательное забвение.

вернуться

21

А. Камю. «Миф о Сизифе. Эссе об абсурде». 1941 г.