После этой встречи Мари, как мне показалось, внезапно стала сама собой — той самой молоденькой актрисой, которую все звали просто Мариеттой. Такой же свежей, той же женщиной-ребенком, с которой я познакомился, если подумать, совсем не так давно! Возможно ли, думал я, чтобы от соприкосновения с ними она стала такой же, какой была раньше, без чувства превосходства, которое она так глупо демонстрировала с тех пор, как Верне взял ее на главную роль в своем заурядном, и более того — кос-тю-ми-ро-ван-ном фильме! И еще: все эти женщины, которые стали «богинями» луча света, эти Гарбо, эти Дитрих, эти Гарднер, а сколько еще других! — все, все без исключения, кто заставляет нас грезить наяву в темноте кинозалов, кто они на самом деле, эти женщины-образы, если не вещи, пластичность которых ясно показывает, из какой ужасающей пустоты они состоят. По правде говоря, они изображают, они представляют, они воплощают то, что мужчины всегда ожидают от женщины. Они живут под чужой личиной, их существование — не более чем бесконечная смена масок! И именно этим они завораживают нас, так как являются лишь прекрасными оболочками, условными формами, выходящими за пределы рационального познания, которые камера берет и пожирает, оставляя в реальном мире лишь слезы слишком быстро увядающих женщин. Давайте вспомним: спившаяся Джуди Гарланд выброшена на помойку, как и многие другие наши божества! Потому-то я восхищаюсь блестяще обставленной смертью красавицы Лупе Велес, решившей свести счеты с жизнью. Уж не рассчитывала ли она потягаться в передаче реальности смерти с кинокамерой, которая от фильма к фильму пожирала ее, а потом выплевывала в «ирреальную действительность»? Неужели все свои надежды она возложила на этот финальный кадр, этот апофеоз ее красоты, на самостоятельную постановку которого ей хватило мужества и безумных амбиций? В тот день ее огромная вилла в южноамериканском стиле была заставлена сотнями корзин с цветами, превратившими роскошный дом в великолепную благоухающую оранжерею. Для последнего выхода она пригласила лучших визажистов Голливуда, самых знаменитых парикмахеров, чтобы превзойти всех других своей изысканностью и красотой. Потом, надушившись, она надела шитое золотом обтягивающее платье и нацепила все свои драгоценности. Подготовившись таким образом, Лупе в полном одиночестве села за стол, уставленный лучшими блюдами с ее родины, и с удовольствием поела, воздав должное крепким напиткам. Наконец, отослав прислугу, она поднялась в свою спальню, легла на кровать, усыпанную лепестками цветов и окруженную погребальными канделябрами, и опустошила флакон секонала. Но через некоторое время адская смесь из мексиканских блюд, алкоголя и секонала вызвала у нее тошноту, и Лупе начало рвать прямо на платье, на постель, на цветы. Потеряв голову, она бросилась в ванную комнату, поскользнулась на мраморном полу и, не устояв на высоких каблуках, упала головой в унитаз, разбила лицо и захлебнулась в рвотных массах. Таковы были факты в изложении представителей Голливуда… и то же самое с некоторым ликованием я пересказал Алекс и Шаму. Прекрасный конец для молодой спесивой мексиканки с бурным темпераментом божественной ацтекской богини, какой была великолепная Лупе и которую, не будем забывать, вполне справедливо называли Волчицей. Но лично я считаю, что она была большой дурой!
Но к моему удивлению Шам отреагировал на эту истории довольно странно, восприняв ее как анекдот… довольно забавный анекдот… С заметным раздражением он обрушился на «Мир кино» с целью любой ценной принизить в сознании Алекс наше общее увлечение Великой Голливудской Эпохой. Я попытаюсь сейчас более или менее точно воспроизвести то, что он тогда насочинял: «с момента Сотворения Мира этим старым бородатым маразматиком Богом по кличке Ревнивец, ни одна женщина не осмеливалась бросить ему вызов… то есть „обставить“ свою смерть с таким искусством; бросить вызов извращенному мужскому началу, предусмотрительно обожествленному мужчинами. По мнению Шама, мадам Бовари и Анна Каренина были подвергнуты писателями-мужчинами образцово-показательным самоубийствам. „Жертвы, умрите в смирении, покорности и слезах!“ Сами они, будучи доведенными до отчаяния, покончили бы с собой более женственным способом, как поступили бы многие другие женщины, раздавленные этим миром, который „построили мы, мужчины“, — сказал он. — Таким образом, Флоберу и Толстому оставалось лишь переписать ту реальность, которую они ежедневно видели вокруг себя. Они были бы выдающимися литературными зеркалами своей эпохи даже в том случае, если бы избавили своих героинь от необходимости прибегать к таким шокирующим и вызывающим способам сведения счетов с жизнью.