— Ох, не знаю, Иван, не знаю…
— Бабушка, соглашайся! — пискнула из-за стола дрожащим от волнения голоском Любаша.
Ей-то самой так захотелось туда, в Заложье, где спелые хлеба «аж звенят!», что позови Иван Романыч не бабушку, а её, Любашу, так она бы и секунды не раздумывала, а подхватилась бы и побежала хоть сейчас вприскочку до самого Заложья. Она, Любаша, именно о таком вот важном деле и мечтала всю жизнь и, конечно, вновь тоненько пискнула:
— Я тоже согласная…
Но шумный, большой, занявший собою чуть не пол-избы бригадир на Любашу и не взглянул, а бабушка её голоса будто и не слыхала.
Бабушка сама до того разволновалась, до того разволновалась, что так вот и сидела с чашкой в руках и всё глядела в чашку, словно ответ на вопрос был написан где-то там, на самом донышке.
— На одни сутки, сказываешь?
— На одни, — поспешно кивнул Иван Романыч. — Туда и обратно на собственной карете домчу.
— Ну, ежели так… — вздохнула бабушка и поставила чашку на стол. — Ну, ежели так, утречком заезжай.
И она опять вздохнула, но теперь было видно: вздыхает бабушка притворно, добрые глаза смеются. Тому, что решилась, она рада теперь и сама.
— А подомовничать Анну уговорю, — заключила бабушка разговор.
— Пр-равильное решение! — опять на всю избу пробасил бригадир, надел фуражку и, щёлкнув каблуками, козырнул бабушке.
А потом он козырнул и Любаше.
Любаша покраснела, уткнулась носом в столешницу, а когда глянула опять, то Ивана Романыча в избе уже не оказалось. Под окном хлопнула калитка, опять затрещал мотоцикл. Гулкий трескоток стал удаляться и вот пропал, затих в дальнем конце улицы.
Улица теперь была ночной, синей. Там теперь и огни в домах погасли, и кровельщики перестали стучать, а над тихими деревьями зажглись звёзды.
Бабушка стала закрывать окно, и тут Любаша сказала:
— Завтра утром я тоже поеду в Заложье.
Бабушка стукнула оконным шпингалетом, подавила рукой на раму, проверила, заперлось ли, и спокойно ответила:
— Ну да… Поедешь… Только там тебя, чижа, и ждали! Там ведь, милая моя, надо не шутки шутить, а рабочих мужиков кормить. Знаешь, там хлопот сколько? Нет, нет, и не собирайся, и не выдумывай!
И тут, всегда крепкая на слёзы, Любаша заплакала:
— Эх, бабушка, бабушка! Я-то думала, ты со мною всегда по правде, а ты такая же, как все… Сначала говоришь: «Большая, почти взрослая!», а как до главного дошло, так опять — чиж. Ну и пусть! Пусть навсегда я чижом и останусь, и не надо мне никаких туфель-подарков, ничего не надо… Пускай теперь другие ходят в новых туфлях, пускай другие разъезжают на мотоциклах с колясками, пускай мужиков кормят, пускай хлеба убирают, а я… А я…
И Любаша заплакала так горько, что слёзы покатились по щекам, по подбородку, и одна слезинка капнула прямо в недопитый чай.
Бабушка такой грустной картины, конечно, не перенесла. Она подбежала к Любаше, обняла и принялась чистой изнанкой передника утирать мокрые Любашины щёки. Потом заставила высморкаться, сказала:
— Ну вот, а то сразу и реветь… Возьму я тебя, возьму. Утром с Иваном Романычем потолкую и возьму.
А наутро бабушка сама разбудила Любашу:
— Вставай, поторапливайся!
И Любаша так стала поторапливаться, что собралась даже вперёд бабушки и выскочила босиком на крыльцо, в палисадник.
Прохладные ступени крыльца были ещё в тени.
И весь палисадник был в тени. А от заплёснутой утренним солнцем школы опять долетал дробный стукоток молоточков. Любаша глянула туда и увидела крохотных, будто муравьев, вчерашних кровельщиков. Они сидели на самом коньке, быстро взмахивали молоточками, и звон оттуда прилетал такой радостный, что Любаше захотелось крикнуть:
— Эге-гей! Здравствуйте! У меня сегодня тоже рабочий денёк. Я уже не чиж, я бабушкина помощница, еду в поле мужиков кормить!
Крикнуть так Любаша, конечно, не крикнула, только подумала, но всё равно ей стало очень славно.
А тут донёсся и дальний голос мотоцикла. Сначала за яркими от солнца берёзами, где-то в переулке, словно бы заныл комарик, потом комарик превратился в басовитого жука, и вот из-за поворота выскочил и сам трескучий мотоцикл, а на нём Иван Романыч.
Бригадир тормознул у калитки и соскочил на траву. Лаковый козырёк его фуражки сегодня сверкал. Даже старенький комбинезон на бригадире был свеж, а на боку у него висела полевая армейская сумка, и от всего этого Иван Романыч казался нынче очень строгим, очень похожим на командира.
Любаша как глянула на него, так сразу подумала, что весь её вчерашний уговор с бабушкой может пойти прахом, бригадир ещё всё может отменить, и заполошно крикнула:
— Ой, бабушка! Ой, скорее! Иван Романыч приехал.
— Иду-у… Слышу, слышу, — донеслось из избы, и бабушка там торопливо затопотала, но вышла она не вмиг.
В избе сначала что-то погремело, в избе сначала что-то постучало — похоже, платяной шкаф, похоже, ящики комода — и вот хлопнула дверь, и вот в сенях заскрипели ступени, и бабушка наконец-то появилась на крыльце.
А вернее сказать, бабушка не появилась! Вернее сказать, бабушка выплыла из тёмных сеней этаким светлым-пресветлым корабликом — такой праздничный у неё был вид.
С ног до головы бабушка нарядилась во всё новое. На ней была длинная сатиновая юбка, белая кофта мелким горошком, передник в светлую, голубую клетку; а на правой руке, чуть отставив локоток, бабушка бережно и важно несла корзину, увязанную сверху другим фартуком.
— Ух, ты-ы! Прямо хоть на бал! — воскликнул Иван Романыч и распахнул перед бабушкой калитку: — Прошу! Карета подана.
И хотя он сказал это шутливо, бабушка так вся и зарделась от удовольствия и медленно поплыла от крыльца к распахнутой калитке.
А Любаша забеспокоилась. А Любаша всполошилась ещё больше: «Этак она и про меня забудет!» И потянула бабушку за рукав:
— Скажи Ивану Романычу скорее, скажи…
— Не суетись, — ответила строгим голосом бабушка и остановилась у мотоцикла, принялась ощупывать в коляске крохотное сиденьице. Ощупала, с большим сомнением покачала головой:
— Ну и карета у тебя, Иван. Зыбочка на одном колесе. Поди, вытряхнешь где-нибудь на колдобине?
Иван Романыч поставил бабушкину корзину в коляску, засмеялся:
— Не вытряхну. Да и колёс не одно, а, ясно-понятно, целых три. Небось хватит…
— Нам-то хватит, да куда помощницу посадишь? — ловко перевела разговор бабушка, и Любаша так вся и замерла.
«Сейчас бригадир скажет: какую помощницу? Что за помощницу? Эту вот, что ли? А ну, беги, чижик, домой! Беги, беги, не задерживайся!»
А Иван Романыч и в самом деле сказал:
— Какую помощницу? Что за помощницу? Эту вот, что ли? А ну, покажи, руки у тебя крепкие?
— Что? — удивлённо уставилась Любаша на бригадира.
— Я спрашиваю, руки у тебя крепкие?
— Крепкие, крепкие! Очень крепкие.
И Любаша вскинула руки, стиснула их в кулачки:
— Вот какие крепкие!
— Ну, тогда ясно-понятно. Тогда садись позади меня и держись.
Иван Романыч топнул по стартёру, мотоцикл фыркнул, заржал, словно весёлый жеребёнок, и рванулся с места вперёд.
Бабушка в «зыбочке» ахнула, обняла корзину. Любаша ухватилась за ручку седла, припала щекой к спине бригадира и увидела, как помчалась назад вся сельская улица.
Мимо Любаши понеслись берёзы, крылечки, окна, лужайки, совхозная контора, магазин, а из-под самой коляски с дороги сорвался рыжий петух, и взлетел на крыльцо магазина, и что-то заорал там сквозь грохот мотоцикла, наверное: «Батюшки! Спасите! Караул!»
Так быстро Любаша никогда не ездила. У неё обмирала душа, щекотало в пятках, но было это не от страха, а от огромной радости.