Лишь одна Оля не засмеялась. Она-то сразу поняла, что меня, как при игре в лапту, начинают «заваживать», да я и сам начинаю заводиться, и меня давным-давно пора выручать.
Оля сказала спокойно:
— Хватит вам… Все и так знают, что Лёнька смелый.
И спор бы утих, и всё бы, конечно, обошлось, не влезь тут не в своё дело маленькая Кланюшка.
Маленькая, шепелявенькая, тихонькая, она и у бабки-то Катерины всегда помалкивала, а теперь вдруг прыснула и, подражая Шурику, пристегнула к Олиным словам:
— Шмелый, как жаяц!
И это решило всё. Оля хотя и одёрнула Кланюшку так, что та ойкнула на всю улицу, но меня уже словно какой вихрь подхватил.
Я выскочил прямо на проезжую дорогу, отчаянно и громко гаркнул первое, что в голову пришло:
— Эх, грудь в крестах или голова в кустах! А ну, раздайся, народ, а то конём стопчу!
И залихватски, будто плетью, полоснул рукой по воздуху, взлягнул пятками, и — ударился за деревню под крутую гору вниз.
Вслед мне что-то закричала Оля. Закричала Кланюшка. Потом загорланили все. Даже Шурик вроде бы начал звать меня обратно, да я летел теперь так, что и сам себя не смог бы остановить.
Несли меня вниз, прямо в глухую тьму под горой, прямо в самую бездну Митькинища даже не ноги, а какая-то непонятная сила. И то ли это сперва была гордость, то ли злость, объяснить не могу, а вот то, что очень скоро меня охватил самый настоящий ужас, так это уж верно. И охватил он меня как-то странно. Я бежал не от него, я бежал прямо на него. И чём страшнее мне было бежать, тем сильнее и сильнее я наддавал.
Мчался я так, словно страх — это чёрная, тонкая, летящая где-то передо мной стенка; и мне казалось, что, если я догоню эту стенку и прошибу, то вот только тогда всё жуткое и кончится.
Я нёсся, не разбирая дороги. И сколько я бежал, я не знаю. Может быть, полверсты, а может, и целую версту, — но я ничего не видел и не слышал.
Опомнился я лишь тогда, когда под ногами прогремел какой-то мост, и я почувствовал, что дорога теперь взяла круто кверху, что пошла она куда-то чуть ли не в тёмное небо, и сил по ней бежать у меня не стало никаких.
Босые ноги мои заплелись в глубокой, топкой от пыли колее, и я едва не упал. Я чуть не грохнулся, но удержался и ещё пробежал немного, и опять чуть не упал. И вот лишь тут оглянулся. И вдруг увидел: тёмное-то, ночное Митькинище — позади! Я перебежал его, пересек, и ничего со мною не случилось! Нет здесь никакой стенки, нет здесь никакой ужасной бездны, — я цел-целёхонек, я жив-живёхонек и даже слышу, как тукает у меня в груди моё живое сердце.
Я засмеялся, настолько мне стало свободно и легко.
Я тихо пошёл назад к горбатенькому, чернеющему внизу среди ёлок над тусклым бочажком мосту и опустился прямо на шершавый, избитый лошадиными подковами и тракторными шипами накат. Ноги-то меня уж всё равно не держали, но и страх мой начисто пропал.
И то ли потому, что он пропал, то ли потому, что ночные облака вдруг рассеялись и зажглась в небе над горой круглая луна, но я стал видеть и слышать всё вокруг намного ясней.
Сижу, смотрю, слушаю, обратно не спешу, а там вдалеке как будто бы и коньки наших крыш вижу, и тёмные макушки знакомых берёз вяжу, и слышно, как на горе полаивает чья-то собачонка, и с каждой минутой мне всё лучше.
Спокойней мне и потому, что от бочажка, над которым сижу, тянет, совсем как от деревенского пруда, слабым запахом влажных кувшинок. От перил моста, от брёвен тоже знакомо и уютно пахнет пересохшей пылью, тракторной соляркой. А тёмные ёлки вокруг бочажка тоже совсем не страшные. Опустив мохнатые лапы, они дремлют при лунном свете, не колышутся, и даже не понятно, отчего это бабка Катерина когда-то напугалась их.
Впрочем, по тропке по своей она могла попасть и не сюда. В её время и бочажки, и ёлки, которые тут тянутся друг за другом на целые вёрсты, были наверняка другими. С той молодой бабкиной поры времени прошло — оё-ёй сколько!
Удивительнее то, что мы сами вот сюда ни разу не решились заглянуть. Ну, не то чтобы не решились, не то что боялись, а как-то и в голову нам никому не приходило, что есть тут в ельнике под горой такое вот уютное местечко с мостиком и с бочажком; а бегали мы всё больше на чистые луга, на Конёвий омут, хотя и туда дорога, наверное, была не короче ничуть…
Я так успокоился, что и про всю нашу компанию опять вспомнил. И про Олю вспомнил, и, конечно, про Шурика. «Вот хорошо бы, — подумал я, — утереть нос Шурику и его подпевале Кланюшке ещё крепче. Вылезти бы сейчас из-под горы и, совсем как пастух Федя в бабкином рассказе, насмешливо заявить: «Эх вы, тетери! Пока вы тут в деревне отсиживались, я новый бочаг для купанья нашёл и вот кого ещё принёс с Митькинища…» И тут бы в моих руках очутился настоящий барашек. И я бы этого барашка так прямо перед ними на дорогу на гладенькие копытца и поставил… Вот бы они и сели тут! Вот бы они, как бабкины тятенька с матушкой, и сконфузились. А я бы им барашка и погладить не дал, а снова бы поднял и Оле преподнёс: «Держи, Оля. Он — твой! А Кланька и Шурка пускай и близко к нему не подходят…»