Так Диаррах и сказал:
— Человечка как человечка. По их меркам — красивая, пожалуй. Но нам-то что с того?
— Пухленькая вся, мягонькая… наверное…
— То есть на зуб ты ее не пробовал.
— Да ты что несешь! — Асснар вскинулся и так дернул хвостом, что едва не сшиб старую яблоню, вот уж сотню лет растущую у входа в пещеру. — «На зуб»! Просто, как бы сказать… — золотые глаза вновь подернулись мечтательной туманной дымкой, — Пощупать хочется. Потрогать. Погладить. Да куда ж с моими когтями? Умел бы перекидываться, как в легендах, перекинулся бы тоже в человека, и… Эх…
Диаррах слушал брата и с трудом сдерживал нервно подергивающийся хвост. Не хотел показать, что завидует. И без того надоел тот своим хвастовством — хуже наглых гномов! Вечно-то у него и золото блестит да звенит, и дикие рыцари равномерно пропекаются в своих доспехах до хрустящей корочки, как ни в каком ресторане не пропекут, и даже вид из пещеры — хоть в рекламу снимай! Все королевство от гор до моря, как на картиночке, все дороги с обозами и военными отрядами, поля с крестьянами и луга со стадами — смотри да выбирай, куда лететь, где нынче кормежка вкусней будет.
Обидно! Был бы тот старшим — ещё ладно, так ведь нет. Из одной кладки вылупились, но почему-то у Диарраха вечно все не то и не так, как у братца. Словно вся удача, богатства, все блага, предназначенные судьбой для двоих, достались одному Асснару.
А теперь вот — человечку завел! Питомца! Или правильней сказать — питомицу?
— Она-то меня гладит, — распинался Асснар, мечтательно щурясь и улыбаясь во все сто тридцать восемь сверкающих зубов. — Да как… эх! Проведет ладошкой от носа к глазам, и аж мурашки под чешуей расходятся, и щекотно, и приятно! И подбородок чешет, как раз под губой. О-о-о, ты не представляешь!
Тут зависть скрутила Диарраха вовсе уж несусветно: местечко под нижней губой, где нежная кожа переходит в такую же нежную, мелкую чешую, любило прикосновения, но только мягкие и деликатные. Сам себе не очень-то почешешь — не предназначены драконьи когти для всяческих деликатностей! Диаррах частенько терся подбородком о замшелый валун у входа в свою пещеру, но это было не то, совсем не то.
— И не гадит? — спросил он. Не из настоящего интереса, а так просто, лишь бы спустить Асснара на грешную землю от этой противной мечтательности, нежной и розовой, словно облака на рассвете. Но тот аж крыльями всплеснул:
— Да что ты! Она сама чистоплотность! В пещере — ни-ни. По «делам» в кустики бегает, что ни день — в источнике купается, да подолгу. Плещется, словно русалка. А уж как волосы распустит — и вовсе похожа.
Тут Диаррах снова задергался — горячий источник в пещере брата был предметом его зависти уже не первый десяток лет. От пузырящейся, отчетливо голубоватой воды красиво блестела чешуя и сверкали зубы, а когти приобретали небывалую прочность. И надо же, Асснар, значит, пускает мыться в нем свою человечку! Родного брата, понимаете ли, не пускает, а какую-то жалкую человечишку… только и умеющую, что чесать да гладить…
— А ещё она поет, — Асснар уложил голову на лапы и счастливо вздохнул, выдохнув целый фейерверк золотисто-багряных искр. — Протяжно так, переливчато. Заслушаешься, и ух как хорошо становится на душе… так, знаешь, мечтательно… Понимать бы еще, о чем. Может, о любви?
— «Мечтательно»! — в раздражении плюнув огнем, повторил Диаррах. — Все бы тебе мечтать! «О любви»! Знаешь, что матушка бы сейчас сказала? Самку тебе пора! Гнездо обустроить, на яйца огнем подышать. У тебя эти, как их? Инстинкты. А ты, как это? Сублимируешь, вот! На человечку.
— Неправда! — обиделся братец. — Она мне нравится чисто эстетически. И в хозяйстве полезная. О самке и о яйцах заботиться придется. А эта — наоборот, обо мне заботится. Я-то ее только кормлю, ничего больше. И то, как кормлю? Притащу тушу, она себе сколько надо вырежет — крохи совсем. Да на моем же носу и прожарит. А остальное — мне.
— Теперь понятно, с чего ты отъелся до размеров слона, — не удержался от злобного выпада Диаррах. И тут же добил: — А забыл, что на это полнолуние у матушки юбилей? Что дарить-то станем? Человечку твою певучую?