3-го сентября.
Я неделю просидел дома, читая и занимаясь немецким языком, но вчера вечером меня потянуло на улицу.
Осенью уже пахнет. Дождь шумит не смолкая Темно и грязно на улице, тоскливо на душе. Только в полночь я пошел домой. У ворот я остановился.
— Идти домой, а там еще мрачнее! — подумал я и снова пошел бесцельно бродить по улицам.
Что делает Саша? — подумал я, остановившись на углу той улицы, где она живет.
Мимо ее квартиры проходил сторож. Я дождался, когда он повернет за угол, подошел, стал на тумбу и заглянул в окно.
Нижняя половина окна была завешана и никого не было видно. Против меня на стене висел старинный портрет Белинского, и знакомая акварельная картинка, изображающая воробьев, сидящих на ветке.
Чья-то большая тень проскользнула по стене и перешла на изразцовую печь.
— Это Саша! я как-то ослабел, потерял равновесие и соскочил с тумбы. Дойдя до угла улицы, я вернулся и еще раз с сильно бьющимся сердцем заглянул в окно.
Я пошел домой, но по пути повернул на площадь, зашел в ночной трактир и просидел тамг за чаем до самого утра.
Сегодня я уже не мог заниматься. Ведь, может быть, Саша еще любит меня?
6-го сентября.
Сейчас от меня только что ушла Жернова. Она принесла пряников, присланных ей родными из какого-то уездного, города, спросила, почему меня нигде не видно; рассказала много нового про земские дела; стерла во время разговора пыль со стола и с полки с книгами; ни слова не сказала про Сашу и при прощанье долго и крепко жала мне руку.
12-го сентября.
Сегодня я пошел к Саше. Она была одна. Я сначала долго сидел молча, рассматривая книгу, которая лежала на столе, а потом начал говорить о скуке провинциальной жизни.
— Не знаю! А мне так хочется одиночества! Я с таким удовольствием уехала бы куда-нибудь в имение, в деревню и пожила бы там совершенно одна, — сказала Саша.
Мне стало жаль ее. Я видел, что она страдает. Мне захотелось поговорить с ней как раньше, но она смотрела как-то через меня: я чувствовал, что не я могу ее развлечь, что своим присутствием я только увеличиваю ее тоскливое настроение.
— Она меня любит! думал я: иначе отчего же она страдает? Надо с ней объясниться. Я покажу ей свой дневник, только вырву ту страницу, где я говорю о насмешках над своим чувством.
Саша молчала, задумчиво глядя на огонь лампы. Из кухни доносилась однообразная, заунывная песня кухарки. Изредка раздавалось звяканье посуды.
21 сентября.
Все это время у меня являются мысли: — она нечестна, она не умна, она и некрасива, — но вдумаешься в эти смутные суждения и видишь, что они являются не результатом беспристрастного анализа ее мыслей и поступков, а что их диктует желание освободиться от моей тягостной любви.
Нет! Все же я люблю Сашу. Сейчас я встретил ее на улице, и меня охватила тихая, тихая грусть.
— Какая ты хорошая! — сказал я вслед. Я не могу ее ненавидеть, не могу на нее сердиться. Я люблю ее и все, все простил бы ей. Как приятно чувствовать себя незлобивым... а остальное все так не хорошо. Как тяжело сознание своего бессилия и своей зависимости! Что может быть хуже безответной любви?!
27 сентября.
Чувство одиночества усиливается у меня с каждым днем, увеличивая мои страдания. Я не могу совсем заниматься. Мне кажется, что скоро должно что-то случиться, после чего я уже изменю свою жизнь. Я не могу просидеть дома и полчаса. Как «вечный жид» хожу я по городу и по знакомым, не находя нигде места, где бы я мог чувствовать себя хорошо. У меня явилась бессонница, я могу уснуть только после того, как сильно утомлюсь, пройдя несколько верст.
Вечером, когда стемнеет, я начинаю думать о Саше, глядя в темный угол комнаты, стараясь вызвать в воображении ее образ. Вдруг мелькнет ее лицо; стараешься вглядеться в него, но оно точно боится моего взгляда и остается как-то в стороне; моргнешь, а образ ее уже исчез. Перед глазами снова пустая комната. С улицы доносится однообразный шум дождя.
Болезненно сжимается сердце; хочется упасть и биться, биться головой о пол до потери сознания....
2 октября.