Выбрать главу

На улице завыл ветер, и снег застучал в окно, казалось, сотни людей с ветвями в руках бежали мимо окна, волоча ими по стеклу. Меня охватил страх. Я быстро оделся и вышел на улицу.

Ветер валил с ног и засыпал снегом. Я с трудом дошел до ночного трактира, зашел в заднюю комнату, где было многолюднее, спросил себе пива и стал рассматривать присутствующих.

У одного стола сидели мастеровые, очевидно сапожники; четверо, одетые хотя и грязно, были в сапогах, а пятый с испитым лицом и всклоченными волосами, — в опорках и рваном ватном пиджаке. Рядом с мастеровыми сидел загулявший приказчик с извозчиком, который очевидно должен был его куда-то везти, на столе у них стояла водка и горячая закуска. Приказчик сидел развалясь, пятил глаза и пускал изредка в пространство отборное ругательство, а извозчик, подобострастно сидя на конце стула, внимательно глядел на него, наклоняясь каждый раз, когда тот поворачивал к нему голову.

Дальше сидели певчие; потом в углу за отдельным столом спившийся сельский учитель, недавно вышедший из дома умалишенных, а в другом углу „профессор“. Он был когда-то приват-доцентом, а теперь спился, сохранив только свою внешность длинные волосы, мятую шляпу и задумчивую походку. С ним сидел Березин. Когда-то он был литератором, но тоже спился и все время проводит в трактире: выпьет рюмку водки и сидит, закрыв глаза, точно погрузившись в думу.

Певчие собирались петь.

Разговор шел про диезы и бемоли. Уже несколько раз задавался тон, но кто нибудь вспоминал про бас или тенор, который брал верхнее „1а“ и поднимался спор с замечательным количеством нецензурных прибауток. Наконец запели:

„Шумела, буря, гром гремел“.

Пели хорошо, хотя совсем пьяными голосами. Я закрыл глаза и задумался; но певчие вдруг замолчали: кто-то заметил неправильность. Поднялся снова спор, воспоминания и ругня.

Учитель был уже совсем пьян. Он ничего не видел и, уставившись в одну точку, что-то бормотал. Я прислушался.

Встал на колоду и опять упал в воду! — кончил он и принялся пить пиво.

Приказчик, выругавшись энергично в последний раз, ушел сопровождаемый извозчиком. Певчие шумели все громче, а сапожники заговорили про песни и даже собрались петь.

— Прибаутки! — советовал один.

— Нет, не стоит прибаутки, пусть лучше Егорка острожную споет, — заметил другой.

— Валяй, Егорка! — начали просить его остальные

Оборванный сапожник выпил рюмку водки, облокотился на колено, лег ухом на ладонь и запел:

„Прощай, город Одесса, Прощай, карантин! С последним пароходом Отправлюсь в Сахалин“

пел он тенором. На высоких нотах голос у него срывался, — раздавалась тоскливая диссонирующая нота.

„Я мать, отца зарезал, Тетку задушил, Младшую сестренку Свою обольстил. Погиб я бездомный, Погиб навсегда, А годы проходят, Как мутная вода...“

Певчие молчали. Березин сидел неподвижно, как всегда, но глаза у него были открыты, — он задумчиво глядел точно куда-то вдаль; „профессор“ тоже задумался. Воротник его пальто приподнялся, шляпа съехала на брови; а учитель встал, поднял руку вверх, долго пробовал начать говорить, произнося какие-то невнятные звуки, потом надорванным пьяным голосом пробормотал: „вылез, встал на колоду и опять упал в воду!“ сел и уткнулся лицом в руки, положив их на стол.

Я понял, что не пропасть отделяет меня от учителя, от „профессора“ и от этого опустившегося сапожника. Мне хотелось встать и крикнуть им:

— И я погиб! Я тоже потерял точку опоры.

Но, взглянув пристально на их лица, я увидел, что они уже приняли обычное выражение апатии. Учитель спокойно пил пиво. Певчие опять зашумели, а сапожники запели разудалую песню. Я понял, что все они уже умерли и забыли даже муки своей смерти, и то минутное чувство, которое явилось у них сейчас, лишь слабый отблеск пережитых страданий.

— Я тоже буду таким! — подумал я. Мне сделались тяжело сидеть с ними. Я вышел на улицу и направился на набережную.