— …пропустить его через свою мясорубку, и через какой-то час вся эта блевотина так и полилась из него. О себе. О тебе. О Киме. Он выложил все до последней капли. Я же говорю, несчастный ты бедолага, Филипп, видит бог, мне тебя жаль, я тебе это честно говорю.
Сорелю вдруг вспомнилась его мать. Когда он в детстве корчил рожи, она всегда ему говорила:
— Брось ты это, Филипп! Не то таким и останешься навсегда. Посмотри на политиков! Все они косоротятся. Потому что много врут.
Пальцы Ратофа продолжали поглаживать серебряную чашу.
— И почему это выпало мне? — простонал он.
Это должно было прозвучать жалостливо и обидчиво. «Это он для вида, — подумал Сорель. — Никого ему не жаль, и ни на кого он не в обиде. Наоборот. Он никогда своего не упустит».
— Почему именно мне выпало рассказать тебе обо всем? Целлерштейн и все остальные желают быть от этого подальше. Случись что, всегда приходится отдуваться старине Ратофу. Как только запахнет паленым, сразу ко мне: «Давайте, Ратоф! Вы с этим справитесь». Всегда я.
— Целлерштейн собирал вас?
— Да. Весь наблюдательный совет. Я ведь тоже его член. К сожалению.
«К сожалению, — подумал Сорель. — Да в целом мире не сыщешь человека, который больше всего гордился бы тем, что его ввели в наблюдательный совет».
— Когда?
— Что «когда»?
— Когда он вас собирал?
— В пятницу вечером. После звонка из банка. Пришлось ехать в центр города. В эту его башню, которой он так кичится. И проторчали мы там всю ночь с пятницы на субботу, субботу и воскресенье. Ну, доложу я тебе, дерьмовый у нас конец недели выдался — это я абсолютно честно. — Ратоф коротко присвистнул и откинулся на спинку стула, стоявшего перед огромным письменным столом. «Вот значит что», — подумал Сорель.
Стул изготовили в фирменной мастерской в соответствии с пожеланиями Ратофа. И сиденье, и спинку можно было устанавливать в любом положении и под любым углом, поднимать и опускать их, он был маленьким чудом, этот стул. Сейчас Ратоф указательным пальцем нажал одну из кнопок на левом подлокотнике. Спинка отклонилась назад. И Ратоф вместе с ней.
Сорель вжался в свое неудобное жесткое кресло. Ратоф придавал значение тому, чтобы кресла перед его письменным столом были особенно неудобными. Кабинет его находился на двенадцатом этаже центрального здания. Сквозь панорамное окно с бронированным стеклом толщиной в три сантиметра открывался вид Франкфурта-на-Майне. Сегодня, ранним утром в понедельник 7 июля 1997 года, было уже жарко. Казалось, будто крыши домов, церквей, небоскребов и потоки катящихся по кварталу банков автомобилей раскалены, отражавшиеся от них солнечные лучи слепили. Но в кабинетах было прохладно. Повсюду работали кондиционеры.
— Совещания, совещания, совещания, — причитал Ратоф, полулежа на своем стуле. — Присутствовали все начальники отделов безопасности. И все — «чрезвычайной важности»! И, значит, особой секретности. В жизни такого не припомню, это я тебе абсолютно честно говорю. Мне просто выть хотелось, выть, да и только! Ты ведь веришь мне, старик?
— Конечно, — сказал Филипп Сорель.
Он был высоким, стройным, с продолговатым костистым лицом. Вьющиеся волосы, черные и жесткие, уже слегка поседели, что, однако, можно было заметить только вблизи. Под густыми бровями глубоко посаженные серые глаза. Из-за тяжелых век они казались грустными, скрытными и очень проницательными. Выражение беспечности и бесконечного терпения на лице Сореля оказывалось, если хорошо присмотреться, нарочитым. Постоянные заботы оставили след на его лице, но даже находясь на совсем небольшом расстоянии от него, этого было не уловить, и Филипп Сорель, которому уже исполнился пятьдесят один год, выглядел предприимчивым, здоровым и любезно-ироничным. В тот день он был в джинсах, белой рубашке с короткими рукавами, на ногах — белые носки и легкие туфли с льняным верхом. Большинство работавших здесь сотрудников одевались столь же просто и ненавязчиво — за исключением Дональда Ратофа.
— Снова и снова обсуждались все мыслимые последствия, — причитал тот, развалившись на своем стуле. — И всевозможные опасности, — он нажал на кнопку, спинка подалась, и Ратофа словно выбросило вперед. — Проигрывали один сценарий за другим, все, что только может случиться с таким, как ты…
Его маленькие, близко посаженные светлые глаза были обращены на Сореля с выражением глубокого сочувствия и печали. А тому сразу вспомнился этот ужасный анекдот об эсэсовце и старом еврее. Эсэсовец говорит: «У меня, жид поганый, один глаз стеклянный. Если ты угадаешь какой, тебя не расстреляют. Давай, говори, какой глаз у меня стеклянный?» Старый еврей: «Левый, господин эсэсовец». Тот поражен: «Как ты угадал, жид поганый?» А старый еврей ему в ответ: «У него такое человечное выражение, господин эсэсовец»…