– А ты знаешь, что в этой стране все законы написаны так, чтобы черных держать в черном теле?
Сандлер поднял голову, задумался. Что он такое несет? Рассмеялся.
– Да ну, не может быть.
– Ох, и как еще может!
– А как насчет… – и запнулся, потому что не мог ничего вспомнить про законы, кроме как насчет убийства, и опять-таки не то, что нужно. Каждый, кто был в тюрьме, и каждый, кто не был, знает: черный убийца – это убийца, белый убийца – несчастный человек Сандлер знал наверняка, что законы касаются в основном денег, а не цвета кожи, и он так и сказал.
В ответ Коузи зажмурился.
– Вот такой пример, – сказал он. – Человек кредитоспособен, все прекрасно, он может дать гарантии, обеспечение, но он негр, и ни хрена у него на ссуду в банке никакой надежды. Вот и думай.
Думать Сандлер как раз не хотел. У него юная жена и крошечная дочка. Все, что он знает о прекрасном, – это Вайда, и никакой ему не надо другой надежды, кроме Долли.
То была их первая совместная рыбалка, потом они вошли в обычай, отношения стали доверительными. Коузи постепенно убедил Сандлера бросить чистку крабов на консервном заводе. Если с чаевыми, то официанту в гостинице в карман перепадает больше. Несколько месяцев Сандлер осваивал новое поприще, но в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году, когда повсюду в городах – по крайней мере в крупных, названия которых на слуху, – пошли беспорядки, заводской босс предложил ему должность мастера, рассчитывая предупредить этим волнения, которыми легко может заразиться рабочая масса, сплошь состоящая из черных. Вышло как нельзя лучше. Да и Коузи проще было дружить с десятником, чем с одним из своих официантов. Но чем больше Сандлер о нем узнавал, тем меньше понимал. Симпатия временами превозмогала досаду, но бывало, что при всем расположении Сандлер все же чувствовал к нему неприязнь. Например, когда Коузи рассказал ему о том, как, когда он был маленьким, отец заставлял его играть в соседском дворе, чтобы подглядеть, кто выйдет из черного хода. Каждое утро с рассветом посылал его следить. Однажды какой-то мужчина действительно оттуда выскользнул, и Коузи доложил отцу. А вечером увидел, как того тащат по улице за телегой, запряженной четверней.
– Вы помогли поймать вора, убийцу? – восхищенно спросил Сандлер.
– Да, вроде как
– Ну так и правильно!
– А еще за телегой с плачем бежали дети, целый выводок. Среди них девочка, маленькая. В отрепьях, как Лазарь. На куче лошадиного навоза она поскользнулась и упала. Вокруг смеялись.
– И что вы сделали?
– Ничего. Совсем ничего.
– Ну так вы ж были ребенком.
– Н-нуда…
Во время этого рассказа возникшее было у Сандлера чувство симпатии сменилось неловкостью, едва он задался вопросом: а что, может, Коузи тоже смеялся? Да и еще бывали моменты, когда Сандлер ощущал к нему явную неприязнь, – взять хотя бы то, что Коузи отказался продать землю местной общине. Тогда мнения разделились – его или его жену винить в том, что земля оказалась продана застройщику, который нажился при этом еще и на деньгах из бюджетного фонда. Все загорелись, устраивали благотворительные базары, всякие распродажи, просто собирали, кто сколько может, и на первый взнос денег набрали. Замышлялось что-то вроде кооперации: конечно – малый бизнес, тут новичкам и послабления положены, откроем-то не что-нибудь, а культурные и образовательные центры, классы по афроамериканской истории и самообороне. Сперва Коузи вроде нисколько не возражал, но так затянул дело, что окончательно решать пришлось его вдове. Она все продала прежде, чем успели толком зарыть могилу. Так что, когда Сандлер в числе прочих переехал на Морскую набережную, его мнение о Коузи по-прежнему оставалось двойственным. Да, Сандлер все ближе узнавал его, наблюдал за ним, но это как-то не приводило к устойчивости суждения; то был процесс скорее образовательный. Сначала Коузи виделся ему с долларом в каждом глазу. По крайней мере так о нем говорили, и по тому, как он тратил деньги, выходило, что вроде бы да, говорили верно. Но когда с начала их совместных рыбалок прошло около года, Сандлер в богатстве Коузи стал видеть уже не кувалду в руках громилы, а скорее игрушку сентиментального подростка. Богатые могут вести себя как акулы, но движет ими при этом ребяческое желание непременно съесть каждую конфетку, не упустить ни одного удовольствия. Движут те детские мечты, что расцветают лишь на лугах девчоночьих фантазий – чтобы тебя обожали, ублажали, слушались и чтобы беспрерывно развлекаться. Вайда верила, что с портрета, висящего над стойкой портье, смотрит сильный и щедрый друг. Но это потому, что она не знала, на кого он смотрит.
Сандлер пошел по лестнице вверх из подвала. Его вынудили рано выйти на пенсию, но в то время это казалось даже и неплохо. Полночные прогулки по аллеям давали голове отдых, не мешая мыслям. Но теперь он стал подозревать у себя какое-то заранее не предвиденное мозговое расстройство: ловил себя на том, что начинает все больше сосредотачиваться на прошлом в ущерб сегодняшним делам. Когда он вошел в кухню, Вайда складывала скатерть, подпевая песенке в стиле кантри, что передавали по радио. Думая скорее о тех глазах, что походили на треснутое стекло, нежели о тех, что на портрете, он взял жену за плечи, повернул к себе и крепко обнимал, пока они танцевали.
Может быть, то, что он расплакался, как баба, было хуже самого повода для слез. Может быть, в них и сказалась слабость, которую остальные тут же засекли, угадали еще прежде, чем он сдрейфил и лоханулся. Еще до того как горячая волна затопила ему грудь при виде ее рук, криво обвисающих на белоснежных шнурках, которыми они были привязаны. Ни дать ни взять перчатки на бельевой веревке – пришпилены сикось-накось какой-нибудь грязной сукой, которой все равно, что скажут соседи. А сливового цвета лак на ногтях, обкусанных до мяса, придавал похожим на усохшие перчатки крошечным ручкам взрослый, женский вид, из-за которого Роумену уже она сама виделась грязной сукой – той самой, кому плевать на мнение соседей.
Следующим в очереди был он. И он был весь наизготовку, несмотря на эти крошечные ручки и несмотря на ее сдавленное кошачье вяканье. Стоял у перекладины изголовья, электризуемый победными воплями Тео, чья голова дергалась над лицом девчонки – повернутое к стене, оно пряталось под волосами, рассыпавшимися, когда она извивалась, пытаясь вывернуться. В расстегнутых штанах, напрягшийся в предвкушении, он был готов уже стать тем Роуменом, которым всегда сам себя представлял: твердокаменным беспределыциком, безбашенным и отвязным. Из семерых он оставался последний. Трое как кончили, так сразу прочь – поручкавшись по дороге с остальными, ушли из спальни опять туда, где бушевала пирушка. Фредди и Джамал сидели на полу; хоть и иссякли, но продолжали смотреть, как Тео, который это дело разжигал, кидает вторую палку. В этот раз он растягивал удовольствие, и только его радостные всхрюкиванья нарушали тишину, потому что девчонка уже не вякала. К тому времени, когда он вынул, комната пропахла капустой, гнилым виноградом и мокрой глиной. Свежа была лишь тишина.
Роумен ступил вперед, чтобы занять место Тео, и с удивлением стал смотреть, как его руки тянутся к перекладине изголовья. Узел на ее правой кисти развязался мигом, не успел Роумен его коснуться, и рука упала рядом с подушкой. Девчонка ею не воспользовалась – не стала ни драться, ни царапаться, даже волосы с лица не убрала. Роумен начал отвязывать другую руку, еще висевшую на шнурке от баскетбольных кедов. Потом он обернул девчонку простыней, на которой она лежала, и усадил. Взял ее туфли на высоких каблуках и с перекрестием красной кожи спереди – дрянь, годную только чтобы танцевать и выпендриваться. Послышался хохот и улюлюканье – это сперва, потом пошли издевки и наконец злые выкрики, но он с ней оттуда вышел, вывел ее сквозь танцующую толпу и на крыльцо. Дрожа, она вцепилась в туфли, он ей их отдал. Если кто из них двоих и был до этого пьян, то теперь протрезвел. Дыхание сносило холодным ветром.