После танго со мной вдруг что-то случилось. Я сидела и пила коньяк, который мне принес человек с усами, — я еще не знала, как его зовут. Директор возился с музыкальным автоматом. Архитектор и Манасиев, сидя рядом, разговаривали. Вернее, говорил один Манасиев, а архитектор, изрядно нагрузившийся коньяком, только слушал и кивал — лицо у него было красное, глаза блестели. После двух-трех глотков коньяка я вдруг почувствовала не то чтобы ненависть к этим людям, но явную неприязнь. Ничего они мне не сделали, все вели себя так, будто я им ужасно симпатична, но во мне помимо воли нарастала жуткая антипатия ко всей этой компании. Я сознавала, что несправедлива к ним, но не пыталась противиться овладевшему мной настроению. Знала, что бесполезно. И не потому, что эти люди были мне чужие. Я вообще-то и любопытна, и общительна. Но бывает, что в какой-то момент — вот как в тот раз — мое любопытство не выдерживает долгого ожидания. Все начинает повторяться. Тогда меня охватывает скука. Но в тот вечер дело было не только в скуке.
Тут меня пригласил усатый. Пожалуй, лучше называть его каким-нибудь именем, а то неудобно рассказывать. Допустим, что его зовут Стефан.
— Хорошо, что вы приехали, — сказал Стефан. — Скука была смертная.
— Я это уже слышала.
— Трудно быть оригинальным.
— Очень жаль, что вам это трудно.
— Вы злая?
— Злая.
— Почему?
Господи, что за вопрос! Я взглянула на него. Он показал мне язык. Я чуть не засмеялась. Ужасно смешно, когда человек с усами показывает язык.
— Вот теперь вы оригинальны... А на руках вы умеете ходить?
— Нет.
— А что вы умеете?
— Стоять на голове.
— А ну-ка!
— Хотите?
— Да!
Мы остановились. Стефан подошел к стене. Наклонился, стал на голову, подбросил ноги вверх и оперся ими о стену. Брюки сползли и собрались гармошкой.
Так он простоял несколько секунд.
Не знаю почему, но мне вдруг стало стыдно. Не за него, а за себя.
Раздались аплодисменты. Хлопал хмурый Манасиев. Архитектор смотрел остекленевшим взглядом, как загипнотизированный. Я ждала, что директор завопит «бра-а-ава», но он молча стоял около музыкального автомата, и на его лице появилась презрительная усмешка.
Стефан встал на ноги, и мы продолжали танцевать как ни в чем не бывало.
— Могут существовать, — сказал Стефан, — две причины, по которым вы задираете людей. Или вы нахально самоуверенны, что не предполагает... особого ума, или, наоборот, вы совершенно не уверены в себе и прикрываете это нахальством. Я предпочел бы второй вариант.
Здесь я дала маху, отнесясь к этому разговору всерьез.
— Возможна и третья причина! — сказала я.
— Какая? — спросил усатый насмешливо.
Какая? Я вдруг так обозлилась, что у меня аж ноги подкосились. Я онемела от злости. Бросив партнера, я почти вслепую пересекла столовую, прошла по коридорам и очутилась у себя в комнате.
Здесь со мной продолжало твориться что-то странное. Сначала я ощутила удовлетворение от того, что удрала от этих господ, но оно быстро исчезло, осталась одна злость, но и она тут же начала трансформироваться во что-то другое, пока наконец мне не стало ужасно жалко себя и я не разревелась. Сначала я всхлипывала без слез, кусая пальцы, потом из глаз потекли струйки, и носовой платок враз намок. Не знаю, долго ли я плакала.
Через некоторое время раздался стук в дверь. Я сделала усилие, чтобы не всхлипывать громко.
— Кто?
— Прошу меня извинить! — послышалось за дверью.
Я постаралась ответить как можно более бодрым голосом:
— Спокойной ночи.
И сунула голову под подушку.
ГЛАВА VI
На следующее утро еще в постели я прочла письмо Ирины. Я получила его весной и с тех пор всегда ношу с собой. Одно письмо — это, казалось бы, не бог весть что, но оно длинное и заключено в нем, для меня по крайней мере, гораздо больше, чем может уместиться в одном письме. Чтобы было понятно, как много оно для меня значит, скажу, что я перепечатала его на машинке и копию спрятала дома. С собой я всегда ношу оригинал, потому что одно дело — письмо, написанное от руки, и совсем другое — печатный текст. В исписанных листках — вся Ирина: почерк то нервный и неразборчивый, даже слова иногда не дописаны до конца, то очень старательный и четкий — по почерку, я могу судить, как менялось ее настроение, пока она писала это письмо.
Видно, что писала она его не в один присест, приходилось отрываться от письма. А может быть, ей просто не хотелось писать наспех, она его долго обдумывала. И не только потому, что она стремилась сказать мне что-то важное, но и потому, что ей доставляло удовольствие поговорить со мной подольше. Ясно, что там, где она находилась, за тридевять земель от дома, у нее не было близкого человека, с кем можно было бы поговорить. Быть может, вообще не с кем было говорить по-болгарски. А разве можно по-настоящему открыть душу человеку, если говоришь с ним на иностранном языке? Мне кажется, это очень трудно.