— Да, я знаю, вы это делаете мастерски... Но иногда ваши выдумки не так уж невинны.
— Как это?
— А вдруг я подумаю, что вы нарочно рассказывали тогда о нас моей маме, что это был намек.
Он попытался вспомнить, что я имею в виду.
— Ах, это когда я сказал, что мы с вами... друзья по факультету?
Я кивнула.
Он замолчал и стал очень серьезным. Потом сказал тихо:
— Вы прекрасно знаете, что никакого намека не было.
— Откуда мне знать?
Это уж было самое натуральное кокетство. Однако он проявил полную неопытность, отнесся к моему вопросу всерьез и снова задумался. Но предпочел не отвечать и взялся за картошку. Тут я заметила, что у него дрожат руки. Он просто не мог удержать картофелину в руке. Кроме того, на рукаве рубашки была оторвана пуговица и он болтался у кисти. Мало этого, похоже, что рвали его со страшной силой.
Стефан положил картофелину и поглядел на меня.
Я взяла его тарелку и молча начала чистить картошку. Он смотрел на мои руки, и это смущало меня. Смотрел он рассеянно — такой взгляд бывает у бесконечно усталых людей. Щетина на лице у него порядком выросла, и это придавало ему еще более унылый вид. На лбу его виднелась грязная черная полоса, давно не стриженные волосы не причесаны, а лишь приглажены пальцами. Мне вдруг стало его жалко, но это не было романтическое сожаление — сравнение с Жюльеном Сорелем уже не приходило мне в голову, — а я пожалела его, как жалеют несчастного человека.
Я разломила картофелины, намазала их маслом, посолила, посыпала красным перцем и пододвинула ему тарелку. Когда он взял кусок, я увидела, что руки у него продолжают дрожать.
— Я помою руки, — сказал он. — У вас есть вода?
Мы пошли в холодную кухню, и там я полила ему на руки.
Потом мы вернулись, и он снова сел к столу, но руки у него дрожали по-прежнему. Это разозлило его. Он поднялся и сказал:
— Не хочется есть.
А съел он одну картофелину.
— Так нельзя, поешьте!
Я встала и поднесла ему кусок прямо ко рту. Он взглянул на меня.
— Руки у меня чистые, — сказала я.
Он усмехнулся и съел кусок. Таким образом он съел всю тарелку. Я накормила его, как ребенка.
В моем отношении к этому человеку наступила полная перемена. Руки его дрожали, рукав у него был порван, он выпачкался, его еще явно трясло от каких-то необыкновенных переживаний. Но тогда я почему-то совершенно об этом не думала, а просто очень остро ощущала разницу между своими фантазиями и действительностью. Такие вещи я воспринимаю чувством, а не разумом.
Я сказала ему, что зашью рукав пиджака и пришью пуговицу на рубашке. Он кивнул. Потом я сказала, что в буфете есть остатки какого-то ликера и, если он хочет согреться, я ему дам. Он снова кивнул. Я поставила перед ним бутылку с шоколадным ликером. Рюмок у меня не было, и я дала ему стакан. Он налил немного, потом вдруг решился и наполнил стакан доверху.
— Выньте из пиджака пистолет, я буду шить.
Он посмотрел на пиджак и ответил, помедлив:
— В пиджаке нет пистолета.
Это меня удивило, но задавать вопросы было бессмысленно. И не только потому, что он все равно бы не ответил. Я чувствовала, что ему тяжело говорить. Я молча шила, а он медленно, но большими глотками пил ликер. Руки у него по-прежнему дрожали, зубы постукивали о край стакана. Выпив, он налил себе второй стакан. Но когда он наливал этот второй — я специально посмотрела, — руки его почти успокоились.
Он выпил еще полстакана и больше не стал.
— Я лягу, — сказал он.
Видно, даже этот слабый ликер на него подействовал. Наверное, за день он страшно устал. Около кровати его чуть качнуло, и он тут же лег. Я укрыла его одеялом, и через минуту он спал.
ГЛАВА XI
Заснуть я все равно не могла. Охваченная каким-то необъяснимо тягостным чувством, я понимала, что в эту ночь мне надо многое серьезно обдумать.
В комнате было совершенно темно, потому что даже слабое свечение ночного неба не проникало сквозь черную бумагу светомаскировки. Печка погасла, ветра на улице не было, и в абсолютной тишине я слышала только неспокойное дыхание Стефана. Он ворочался во сне, вздыхал, постанывал, и благодаря всем этим шумам я как бы продолжала свой сбивчивый разговор с ним.
Теперь, когда его скрыла темнота, фантазия моя снова заработала, но вообще-то я уверена, что в такие минуты видишь все глубже и яснее — предметы и люди, теряя свою видимую плоть, приобретают нечто другое, более важное и интересное. Лучше я видела теперь и себя. В самом деле, мне пора было проанализировать свои поступки, объяснить себе, что я делаю здесь рядом со Стефаном, почему я вот уже вторую ночь сплю в одной комнате с человеком, совершенно мне чужим, настолько чужим, что я не могу даже спросить его, почему у него дрожат руки. Если у конспирации свои законы, то мое самовольное возвращение в Софию, куда меня никто не звал, нарушает эти законы. Я сама лезу в какие-то истории, не зная, имею ли я на это право. С другой стороны, более чем ясно, почему я потащилась за Стефаном. Я вообразила себе разные разности или, вернее, поддалась желанию быть ближе к человеку, которому — это я поняла сегодня вечером — я, может быть, никогда не смогу быть по-настоящему близка. Зачем мне все это и кто в этом виноват? И почему все-таки я не могу сблизиться со Стефаном? До этого я думала, что только правила и обычаи подпольной работы с ее строжайшими запретами мешают Стефану взглянуть на меня глазами нормального молодого человека и увидеть, что перед ним не слишком безобразная девица, а если говорить без излишней скромности, то просто хорошенькая, приятная и даже очаровательная девушка. И самое важное — молодая и испытывающая настоятельную потребность поделиться с кем-то, дать кому-то все то, что в ней есть. Иногда из-за того, что некому было понять, оценить и принять в дар все, что во мне было, я доходила до яростного отчаяния. Я плакала и думала, что вот так я пропаду, никем не оцененная, не нашедшая себе применения...