Выбрать главу

Нет, венец этот не был внешним подобием родовой Шереметовой драгоценности, на внутренней стороне обруча Юлий отыскал подлинную мету в виде трилистника, которую показывала ему еще мать… Потом краденный у матери венец достался Милице, и потом, так и не коснувшись чела несчастной Нуты, минуя Нуту, от Милицы перешел к Золотинке. А та уж не расставалась с властью.

Мысль эта обдала Юлия свежей горечью, но тут же он уличил себя, что сам себе и противоречит — он держал в руках то, что непреложно свидетельствовало об обратном. Или уж, во всяком случае, ставило прежние умозаключения под вопрос.

Что значит не расставалась с властью, если вот он, венец, потерянный на дороге? Не с головой ли?.. Что знал он в действительности о Золотинке за вычетом тех праздничных, сгоревших чадным огнем дней, что осветили ему беспросветный мрак прозябания в Камарицком лесу? Что знал он о страданиях ее и о борьбе, о жертвах, о подстерегавшей ее опасности?.. Что знал, чтобы судить?

Сердце тяжко билось.

Он посмотрел на Долговязого взглядом, от которого тот ослабел, трубка прыгнула в зубах и склонилась к заросшему подбородку.

— Ты где это взял?

Долговязый повел рукой, не сказать даже, что махнул, — так расслабленно это вышло, что мудрено было бы понять, где это «там».

— Пойдем, покажешь, — сказал Юлий, принимая неясное и, может статься, не весьма достоверное «там» как должное.

— А шел бы ты сам туда! — возразил Долговязый весьма двусмысленно, но вынул изо рта трубку, показывая, что, как бы там ни было, относится к предложению незнакомца с должным вниманием. Пришлось ему, правда, при этом выпустить обруч и он не без горечи проводил глазами заигравший в руках Юлия венец; не миновал взора и большой нож с простым деревянным череном, что висел на поясе у противника.

— Пойдешь? — спросил Юлий с угрозой. Что-то жесткое и безжалостное прорезалось в голосе, недоброе говорили глаза под крыльями бровей, так что Долговязый без всяких иных подсказок должен был тут догадаться о намерениях незнакомца прикончить его на месте, без предварительного хождения за тридевять земель.

Он заворожено покачал головой, отрицая все сразу: и намерения, которые не признавал вполне правомерными, и какое-либо желание возвращаться туда, куда готов был послать противника, отрицая и чужие угрозы и свой страх — чего уж никак не следовало отрицать.

— Дай сюда, не твое! — сказал он, засовывая трубку в карман — что можно было считать проявлением крайней решимости, и сделал попытку перехватить золотой обруч.

То, что произошло дальше, Юлий вспоминал потом без особого стыда, хотя и с некоторым внутренним содроганием. Наверное, он не сделал бы этого по сознательному размышлению, сделать это можно было только под действием страсти в необыкновенных обстоятельствах. Когда уныние Долговязого перешло в отчаяние, он подвинул драный колпак на чахлой своей головушке и с неким подобием вопля — скорее стоном! — уцепился за венец, в надежде не выпустить его никогда, Юлий имел жестокость бросить спорный предмет и схватить босяка за шею. Несчастный лишь выпучил глаза и несколько раз, слабея, ударил Юлия венцом, ухитрившись разбить ему ухо в кровь, прежде чем захрипел и задергался. Юлий швырнул обомлевшего босяка на землю, поднял упавший наземь венец и стал над поверженным.

Сначала Долговязый слабо, но судорожно, одним горлом закашлял, пошевелился и наконец когда уж ничего иного не оставалось, посмотрел на противника мутным взором.

— Я хочу видеть, где ты взял венец великой княгини. Отведешь меня и покажешь.

— Где-где, — пробурчал Долговязый, когда вернул себе способность бурчать. Он поднял колпак, натянул на забитые песком волосы, а потом, достав из кармана пустую трубку, сунул ее в зубы.

Долговязый, должно быть, принадлежал к тем счастливым натурам, которые не помнят зла, если не видят в том проку. Он не только смирился с необходимостью открыть чужаку злачное и обильное место, где валяются без призора знаки высшей государственной власти, но даже как будто — казалось так! — находил извращенное удовольствие, увлекая Юлия дальше и дальше вглубь зачарованной земли.

Пустынное поле перед дворцами они преодолели крадучись, руслом пересыхающего ручья, которое вывело в сторону от похожей на монастырь хоромины. Побоку осталось и другое творение — высоченные ворота, открытые из поля в поле, потому что не было при этих в высшей степени необыкновенных воротах ни кола, ни двора, ни проезжей дороги — ничего такого, что могло бы оправдать растрату волшебных средств на сооружение заведомо ни на что не годного чуда. Вблизи, в каких-нибудь ста шагах, только и можно было понять, как высоко, без надобности размахнулась эта золоченная игрушка; ворота, башни-столбы и свод между ними, превосходили верхней своей точкой — на выгибе свода красовалась золоченная ваза соответствующих размеров — две-три рослых березы, составленных друг на друга.

Долговязый не дивился воротам и вообще нимало не обращал внимания на дворцы, хотя Юлий не оставлял мысли, что проводник ведет его к одному из ближних волшебных строений. Он больше поглядывал на венец, который Юлий вынужден был нести в руках, не зная, куда пристроить. Венец-то, по видимости, и держал обездоленного бродягу на привязи, удерживая его от бегства в этих неприютных, затянутых красноватой мглой краях, где глохло и тихо сказанное слово и мягкий, чуть слышный шаг и где, казалось, бесследно пропал, растворился бы человек, стоило бы только ему присесть за ближним плетнем с поникшими подсолнухами.

В шагах пятидесяти или ста скрадывались подробности, а дальше, совсем уж в неопределенном расстоянии все тонуло в похожем на чад тумане, так что на дне ложбины, которую Долговязый выбрал после того, как миновали молчаливый хутор под вязами, здесь, в этом затонувшем захолустье, и слуху и зрению стало совсем скучно. Пожалуй, Долговязый чувствовал это не менее остро, чем Юлий. Он часто оглядывался с напряженным, застылым выражением лица, словно бы потерял дорогу. Иногда Долговязый испытывал потребность присесть и лечь, стараясь казаться ниже даже в этом все уравнивающем безличном тумане, и наконец действительно лег, понуждая к тому же и Юлия.

Дальше они ползли, обдирая колени и локти, причем Долговязый приподнимался, чтобы осмотреться среди ничего не говорящих, скудных, покрытых жухлой травой пригорков, и замирал, уставившись в дурном недоумении на какое-нибудь безвинное деревце, поникшее желтой листвой и ветвями. Не понимая, чего именно нужно бояться, Юлий уж подумывал встать и выругаться назло докучливым страхам, когда Долговязый оглянулся и прошипел тсс! прикладывая ко рту палец.

Теперь и Юлий различил невнятное ворчание или хрюканье… Иной раз сопящие звуки пропадали, сколько ни напрягай слух, и опять можно было разобрать сонное ворчание разлегшейся, казалось, раскисшим брюхом на полмира свиньи. Не поднимаясь, Долговязый обернул к Юлию серое от утомления, в грязных разводах пота лицо и показал знаками, чтобы тот выбирался вперед.

Юлий понятия не имел о набеге змея. Не было рядом с ним ни одного человека, который взял бы на себя труд растолковать глухому, о чем галдит вся Слования. Потому-то когда огромный стог лежалой черной листвы предстал во мгле взору, напрасно он тщился разобрать, что же это такое, шевелится или нет? Откуда исходят эти хрюкающие, сопящие… бурливые звуки, которые полощутся в тумане с завораживающей размеренностью? Немое волнение Долговязого, который, припав к земле, совал руками, вкладывая в свои кривлянии столько выразительности, сколько в них, пожалуй, не умещалось, не многое объясняло Юлию.

И вдруг он догадался, что не одна только храпящая гора и не сама по себе гора занимает взбудораженного босяка — там, в стороне, стоит только привстать…

В порядочном расстоянии, смазанном из-за обманчивой красной мглы, различалось желтоватое пятно. Под деревом. И оно стояло, не двигаясь… это была женщина.

Понадобилось несколько мгновений, чтобы смутная догадка — предчувствие — заставила его подняться, позабыв внушенную Долговязым осторожность. Юлий пошел и побежал.