Казалось, все было готово. Так ощущала это Золотинка, и так ощущал это, наверное, Лжевидохин. В неведомо кем и для кого установленном «готово» мерещилось нечто повелительное, нечто обязательное для исполнения, и, может быть, поэтому измотанный тряской побежкой едулопов Лжевидохин не дал себе ни малейшей передышки и перегнулся через закраину носилок, чтобы отдать приказ: «загоняйте!»
— Всех?! — переспросил между судорожными вздохами облитый потом боярин.
— Сначала праведников, — загадочно отвечал государь, отчего боярин смешался, не подлежащее сомнению усердие его приобрело, однако, задумчивую окраску.
Не особенно уже выбирая выражения, избранных пригласили заходить. Золотинка была в числе последних, но удержалась от искушения обернуться. Она и так знала, что Лжевидохин, полный сомнений и соблазнов, тревожно приподнявшись на ложе, провожает испытателей смятенным взором. Он колебался и трусил… трусил как Лжевидохин, старый больной, впавший в малодушие оборотень. Рукосил… нет, тот бы не колебался там, где на кон поставлено будущее.
Внутри дворца не привыкшие к темноте глаза смутно различали ряды низких толстых колонн, переходящих своим оголовьем в полукруглые арки. Избранные толпились у входа возле открытой наружу двери с явным намерением ринуться вон при первых же признаках разрушения. Но было ли это действие собранной в одном месте праведности или имелись на то другие причины, только дворец стоял нерушимо, не происходило ничего особенного, ничего такого, к чему готовилось возбужденное воображение. То и дело оглядываясь на открытую в жаркий солнечный день дверь, люди медлительно расходились между колонн в прохладный покойный полумрак.
Золотинке нечего было искать во дворце, отстранившись от полосы света неподалеку от входа, она стояла с тревожным сердцем, ожидая Лжевидохина. Посторонняя мысль и постороннее впечатление не задевали ее горячечно возбужденного сознания. Потому-то не оставил в памяти ничего определенного тот занятный человек, что вошел во дворец с воли, когда большая часть избранных уже рассеялась по закоулкам. Золотинка скользнула по нему взглядом и запомнила только то, что, кажется, были усы.
Несколько бодрых, словно бы с вызовом, шагов, он раздвинул ноги и стал, взявшись руками за борта расстегнутого на груди кафтана. То была полная внутреннего отдохновения поза, в какой поздно и лениво вставший хозяин посматривает на усердно работающих батраков. Или, если хотите, становится в круг раскрасневшихся девок первый парень деревни. Словом, в позе этой угадывалась знаменательная смесь благодушия и самодовольства, казалось, случайный человек этот не имеет отношения к беспокойствам и страхам запущенных на убой праведников. Что тут же с треском и подтвердилось.
Усы содрогнулись от макушки до пят, усы отскочили вместе с лопнувшей кожей, и на месте усатого стоял бритый толстяк, который хмыкнул, как человек, совершивший в обществе досадную, но простительную оплошность. Это был миг растерянности, и толстяк сказал уже свое благодушное «ага!»
— Порядок! — вполне удовлетворенный происшествием, обернулся он к кому-то, кто ожидал перед дверью, не входя во дворец.
— Получилось? — спросил тот больше от возбуждения, чем по необходимости.
— Как пописанному! — сообщил толстяк и поискал руками борта расстегнутого кафтана, чтобы принять полюбившуюся позу. Но это было уже не просто: кафтан изменил и цвет, и покрой, все до последней пуговки, и, главное, оказался застегнут по самую шею — в незапамятные еще времена, надо думать.
— Идем к государю!
Золотинка напряглась, ожидая несчастья. Толстяка нельзя было остановить. Не только потому, что тот душою и телом служил слованскому чародею, преданный ему со всей трусостью маленького человечка, но и потому нельзя… что нельзя. Золотинка еще не существовала, не имела голоса и ничего не значила — пока Рукосил-Лжевидохин не переступил порог.
Толстяк был уж в дверях, на крыльце встречал его напарник, который тут только открылся Золотинке, и… Она почти не вздрогнула, только губу закусила — сложенный каменными плитами пол треснул с необыкновенной легкостью, толстяк ухнул вниз, судорожно растопырив руки, чтобы уцепиться за падающие вокруг глыбы. С оглушительным грохотом обвалилась часть потолка и стены, и товарищ толстяка, что поджидал его на крыльце, едва удержался на краю обрыва. Из ямы с проваленными краями поднималась едкая пыль, которая не скрывала, однако, ближайших подходов к дворцу — через пролом в стене открылся просторный вид.
Чего и следовало ожидать, сказала бы Золотинка, если бы питала склонность к нравоучительным обобщениям. Вместо этого она покрыла ладонью лоб и вздохнула. Благодушный толстяк погиб для опыта. Он и оборотнем-то обращен был, может статься, по случаю — посмотреть, что получится. Получилось.
Опираясь локтем на ложе, слованский чародей всматривался в пролом так, словно тщился прочитать в клубах пыли свою судьбу. Никто из ближних, что стояли недружной толпой рядом с носилками, не смел выступать с подсказками.
Разве что с самыми необходимыми, имея в виду благополучие и достоинство князя.
— Государь! Не следовало бы стоять так близко, — молвил суровый вельможа в погнутых медных доспехах с отметинами от вражеских стрел и даже, возможно, копий. Что свидетельствовало, впрочем, не о том, что у воеводы не было других доспехов, поновее и понаряднее, а о том только, что воевода и при дворе ощущал себя как на поле брани. Человек безусловной храбрости и неукоснительной чести, он, видимо, полагал, что имеет основания, не возбуждая подозрений в трусости, предостеречь государя от беды. — Если дворец обрушится… вряд ли тут кто уцелеет…
— А ты, Измирь, — огрызнулся Лжевидохин с необъяснимой злостью, — пойдешь со мной!
На грубо высеченном загорелом лице Измиря не отражались обычные человеческие чувства — он поклонился. А Лжевидохин тотчас же, словно единственно только и нуждался в припадке злобы, чтобы решиться, погнал едулопов к проему. Но и припадок, однако, оказался непродолжителен.
— Стой! — вскричал оборотень, едва первая пара носильщиков вскарабкалась на обломанное крыльцо. — Стой, — сипел он, цепляясь бессильными руками за поручни и озираясь диким взором в поисках спасения. — Пошел вон, Измирь! К черту! Проваливай, собака! У тебя черная душа! Ты перебил пленных под Ситхинуком после того, как поклялся отпустить всех за выкуп. Где выкуп, Измирь?! За какие шиши ты построил дворец в Толпене? Убирайся, страдник, и знать тебя не хочу! Тьфу на тебя! — Лжевидохин и в самом деле плевался — брызги, слюна летели с бледных до синевы губ. — И пошли, пошли, сукины дети! — погонял опять едулопов, а потом едва ли не шепотом, весь сжавшись, повторил: — Вперед…
Измирь с достодолжным смирением поклонился и отступил, а зеленые уроды колебались — впервые, кажется, со времен творения. Едулопы скалились, как учуявшие тревожные запахи волки, в морщинистых мордах их проглядывали и страх, и злоба. Они показали зубы, но ступили на край ямы, повинуясь понуканиям хозяина, той высшей силе, перед которой отступали подсказанные звериным чутьем предчувствия.
Не хватало уже и брани, со стоном и хныканьем старик хватался за поручни. Носилки, едва не опрокинувшись, миновали провал, и Лжевидохин оглянулся: на воле толпились бледные вельможи, которые, как жизни и смерти, ожидали распоряжения входить или не входить.
Но чародей уже ничего не успел. Стена грянула и срослась почти мгновенно, каменная рябь загладила яму, не осталось и следа от пролома, не было двери — ровная кладка там, где только что зиял вход… или выход.
И опять старый оборотень не успел сообразить своих чувств — новое потрясение едва не вышибло из него дух. Едулопы, все четверо, что стояли под шестами носилок, рассыпались ворохом визжащих черных комков и какой-то колючей дряни. Вдруг развалился один, тотчас другой, носилки упали боком, грохнулись, придавив собой крысу. Крысы, половодье визжащих грызунов, бросились в рассыпную, и если Лжевидохин не расшибся в падении, по той основательной причине, что вывернулся на груду жестких, но упругих колючек. Это был чертополох, буреломом рассыпанный под носилками.