Но мужчины молчали, то ли не понимая, то ли не желая понимать.
— Ну то есть я и есть… ну как бы… слованская государыня что ли… Ну, то есть… как бы княгиня. А другой нету, — виновато пояснила она и пожала плечами. А когда и это не помогло, начала краснеть, не встречая поддержки и понимания.
— Ну ладно, это в сторону, это все пустяки, потом, — опомнился наконец Поплева.
— Все-то она у вас врет, — вставила свое проницательная Голдоба. — Тьфу! — плюнула она в сердцах и пошла вон из лавки на свою половину, но, едва только переступив порог, развернулась обратно. Так что блистательным этим маневром и возмущение свое удовлетворила и любопытство.
— Но, боже! где же Зимка была все эти годы? Ты видела ее говоришь? Она страдала? Зимка, боже…
— Золотинка… — произнес Поплева еще раз, окончательно, с новым, неспешным проникновением постигая слово. — Золотинка, — повторил он на слезном выдохе, принял ее в объятия и снова отстранился, чтобы заглянуть в блестящие карие глаза.
Похоже, только объятия да лихорадочный разговор удерживали их до сих пор от слез. Золотинка всхлипнула, вовсе не имея намерения плакать, но поздно — взор ее затуманился, она отвернулась, прикрывши лицо ладонью, уперлась другой рукой в прилавок и разрыдалась. Сердце ее разрывалось, жгучие слезы, падая из-под ладони, обращались в жемчуг. Белесые бусины звонко скакали под темному дереву, раскатывались и срывались на пол, где опять скакали, так что не выдержала наконец Ижога, с ядовитым превосходством взиравшая на весь этот детский лепет. Едва проверив одну жемчужину на «всамделишность», хранительница очага живо оставила высокомерные ухватки и бросилась на колени отлавливать, выковыривать из щелей блестящие слезинки этой вашей Поплевина-горшки-перебила.
Золотинка же вздыхала всей грудью, мотала головой, пытаясь опомниться, она оставила прилавок, отыскивая успокоение в перемене мест, и прижалась щекой к полке, к каким-то банкам, чтобы вдосталь выплакаться. А там, где опиралась она рукой о прилавок, высохшие шестьдесят лет назад доски пустили ростки и уж разворачивались крошечные неправдоподобно зеленые дубовые листочки.
Мокрое лицо Поплева сияло. Золотинка глянула на него и сама не могла не улыбнуться — сквозь слезы; она хмыкнула, и закусила губу, и снова как будто всхлипнула, не разбирая между смехом и слезами… и схватила растрепанные волосы на висках, чтобы встряхнуть голову.
И раздался гром. Грозовые раскаты потрясли лавку, полыхнуло ярчайшим светом, как от молнии, дохнуло свежестью и сразу, без предупреждения, посыпался сильный крупный ливень. Облитые неведомым солнцем капли косо падали откуда-то из-под потолка, не оставляя, однако, нигде следов влаги. Зеленая морская волна хлынула через комнату, с головой захлестнув Ижогу, что ползала на карачках, успевая лишь только взвизгивать при всякой перемене погоды.
— Фу-ты! Фу! — отмахивалась Золотинка, досадуя на непрошеные чудеса, как на игривого надоедливого щенка. — Фу! — махала она рукой, разгоняя наваждение. И в самом деле, волна упала, уйдя сквозь половицы, словно в песок, дождь перестал, бросив последние шальные капли, радуга померкла, и только зеленые ростки на прилавке никуда не делись, разве что перестали тянуться, пуская то листок, то веточку, да рухнули напоследок целой охапкой цветы, так что Золотинка едва успела перехватить их на лету, чтобы развеять без следа исчезающим дуновением сада. А толика жемчуга в горсти у служанки не обратилась ни в прах, ни в пепел, как это сплошь и рядом бывает, когда имеешь дело с недоброкачественным волшебством. Жемчуг остался жемчугом, хотя и не сказать, чтоб отборным. Что понятно — ведь и слезы-то были у Золотинки не настоящие — счастливые.
— Это нечаянно, — пояснила Золотинка, обмахивая под глазами пальцами. Она зачем-то хихикнула и, закусив губу, быстро отвернулась, как охваченный нездоровым приступом смеха человек.
Потом она стащила с пальца кольцо и протянула Поплеве, последний или предпоследний раз глубоко и сильно вздохнув.
— Это тебе, родной. Это Эфремон. Камень залежался у пигаликов, так что, может быть, в твоих руках по-новому заиграет.
— А что пигалики? — мимоходом удивился Поплева. — Они как?
— А! — махнула она рукой. — Было нарочное решение Совета восьми, чтобы оставить Эфремон известной волшебнице Золотинке в полное, безраздельное и наследственное владение. Так что Буян повторно мне его и вручил, уже от имени Республики — после того, разумеется, как я отыскала Эфремон там, где спрятала; он пролежал за обивкой кареты полгода. А пигалики меня так и не помиловали — не нашли закона, чтобы помиловать, но камень подарили — для этого никакого особого закона не надо.
— Помиловали? В карете? Чтоб я что-нибудь понимал!
— Ой, я все расскажу, все, все, держи!
Взявши волшебный перстень, Поплева мотнул головой, зажмурившись.
— Это выше сил. Никаких моих сил не хватает. Какое-то безумие. Это просто невоздержанность и разврат: столько счастья за раз, что можно было бы и на двадцать лет растянуть!
Жестокая досада, что охватила Юлия после внезапного отъезда девицы-оборотня походила и на угрызения совести, и на муки оскорбленного самолюбия, и на тоску околдованного любовным зельем юнца, словом, досада эта выражала собой все многообразие переживаний одураченного и страдающего притом человека, но странным образом Юлий чувствовал облегчение. И хотя ничего на самом деле не разрешилось, а только еще больше запуталось, обещая впереди все те же загадки, сомнения и боль, самая возможность отодвинуть это все в будущее давала роздых измученным чувствам.
Надоело изводиться извивами ложных отношений и вообще… надоело. Надоело, сказал он себе несколько раз и повторил, чтобы опереться на эту мысль. По некотором размышлении он набрел на еще одну, не менее того ценную: я ее не понимаю. Увы, не понимал он девицу-оборотня. То есть седая девушка занимала мысли его и воображение, оттеснив куда-то в область самоочевидного и примелькавшегося все, что относилось до Золотинки. Впрочем, много ли можно найти утешения в том, что ты кого-то не понимаешь? Можно ли, в самом деле, не изменяя справедливости ставить кому-то в вину, твою собственную непонятливость?
Однако понимал ли Юлий девицу оборотня, которая разоружала его дружеской повадкой, понимал ли он Золотинку, которая всучила ему нож, испытывал ли он стыд, болезненное недовольство собой, разлад или замещал это все обидой на кого-то другого, как бы там ни было все это не помешало ему перевести дух, когда седовласая девушка вырвалась из объятий и ускользнула.
Напряжение неразрешимых, противоречивых отношений, вечная неуверенность в себе и в другом, хотя и способны пробудить к жизни самую вялую и сонную душу, в большом количестве все ж таки утомительны и, уж конечно, не могут служить заменой полнокровного чувства человеку чистому и тонкому, который не нуждается в искусственных раздражителях. Обращаясь от седовласой девушки к Золотинке, Юлий с горечью думал о том, что превратности последних лет не пошли им на пользу, не укрепили, а расшатали то, что казалось незыблемым основанием всей будущей жизни. И вот теперь, ослабленный, истощенный, Юлий стал легкой жертвой опасной, губительной, по сути дела, заразы и понимал это. Он чувствовал, что отравлен, чувствовал жаркую, мучительную ломоту, верный признак тяжелой душевной болезни, и видел спасение в том, чтобы отлежаться. Он искал покоя, пусть самого хрупкого и обманчивого. Он крепко спал по ночам и всеми мерами избегал Золотинки, отказываясь от свиданий под предлогом расстроенных государственных дел.
Золотинка, хорошо обеспеченная и устроенная на стороне, чтобы не выдавать до времени постигшего ее превращения, напоминала о себе записками по нескольку раз в день — доверенная девушка сбилась с ног, шныряя между дворцом и тайным убежищем заколдованной в чужое обличье государыни. Золотинка вразумляла, настаивала, предостерегала, без конца повторялась и обливалась слезами, о чем свидетельствовали торопливые, косо легшие на лист и местами подмоченные строки. Юлий, отвечая не часто и сдержано, пересылал коротенькие письма самого успокоительного, обнадеживающего и совершенно пустого в существе своем содержания.