Я оставил огромные чаевые. Мне никогда не забыть своего официанта. Он все пытался заговорить со мной на итальянском, зная, что я француз. Он не переставал упоминать дочерей. Его очки делали его намного старше. Ему нравилась его работа. Он сказал, что каждый ужин оставляет о себе память. Он сказал, что делает доброе дело, не с него начавшееся, и не на нем ему закончиться. Выйдя из ресторана я почувствовал пронзительную грусть. Я больше никогда его не увижу.
По дороге мне попались несколько закрытых магазинов, темных и холодных. Куклы в витрине глазели на улицу, делая вид, что меня не замечают. Я осторожно пробирался по обледенелой мостовой. Пошел снег легкой порошей. Дома стояли безмолвно, полные спящих обитателей. Был уже второй час ночи, и в полной тишине я слышал жужжание уличных фонарей, проплывающих надо мной.
Город изменился. Я оказался посреди площади перед маленькой, сгорбленной серой церковью, Notre-Dame-des-Victoires. Когда-то здесь сняли грустный фильм. О мальчике и его отце-неудачнике. Ночная прогулка по старым местам делает тебя похожим на духа, преследующего мир после смерти.
Я продолжал идти, стреляя глазами в сторону статуй и наделяя каждую именем своих любимых и друзей, словно сентиментальный пьянчужка.
И тут я остановился как вкопанный. Краем глаза я уловил движение. Не берусь утверждать, что это было – скорее всего, силуэт, проплывший на фоне темного окна, словно рыба, едва различимая в толще воды.
В каждом окне стояла своя собственная свеча. Но свечи были не настоящими – просто светильники в форме свечей. Весь длинный дом был втиснут в улочку, подсвеченную снегом. Фонари у дальнего конца дома отбрасывали громадную тень на сгорбленную церковку. Дом казался уменьшенной копией того, где я вырос – особняк буржуа, за которым всю свою жизнь смотрел мой отец, словно немой первенец семейства. В доме были и другие окна, окна без светильников, темные настолько, что нельзя было различить стекла. Над дверью было выбито: «Сердцу моего сына», и рельеф руки, проникающей в человеческое сердце. На дереве массивной двери было вырезано большое распятие. Чистота и порядок коридора, просматриваемого сквозь единственное, ярко освещенное окно на первом этаже, навело меня на мысль, что передо мной женский монастырь.
Затем я снова увидел силуэт, проплывший на фоне окна. Темная фигура замерла. Таинственный кто-то увидел меня, стоящего на морозном воздухе улицы. Шел уже четвертый час ночи. Мы были единственными жителями целого города, цепочками следов на необитаемых островах друг друга.
Силуэт скользнул к другому окну, окну со свечой, и я увидел наконец, кто это.
Мне был виден ее профиль, но детали лица остались тайной. Ее осанка говорила о молодости. Рука ее опиралась на оконное стекло. И тогда, на затуманенной поверхности предрассветного стекла – запотевшего, словно с единственной целью осуществить то, чему суждено было произойти через мгновение, – эта женщина, которую я теперь знал, но никогда не узнаю, эта одинокая фигура, блуждающая по бессонным коридорам студеной зари, медленно вывела пальцем на стекле слово. Подняв свечу, она осветила буквы:
Allez[1]
Я вынул руки из карманов. Начался дождь, и силуэт исчез. Я повернулся и медленно побрел прочь.
Я повторял слово про себя снова и снова, блуждая по городу. Внезапно я почувствовал прилив тепла, сил, жизни и желания делиться жизнью. Получается, что мне нужно услышать от другого то, что я давно знаю сам.
Мои отец и мать уже проснулись.
Кухонная раковина полна овощей, только что выдернутых из земли.
Мой брат читает у окна в Париже – его новая подруга еще спит.
Мой агент, Сэнди, – в теплой кровати со своей дочкой, лежат, крепко обняв друг друга. Их дыхание нежно и интимно; приоткрытые рты на склонах подушек.
Я, должно быть, вернулся в отель лишь под утро. Всю ночь проведя на улице, я промок насквозь. В лифте я оставил небольшую лужу. Наверняка подозрение падет на пару моих соседей по этажу, хозяев миниатюрного пуделя. Персонал гостиницы отличается чрезвычайной любезностью, словно весь отель Chateau Frontenac был рожден фантазией Чехова.
Теперь я отмокаю в горячей ванне.
Пена окружает мою грудь, словно остров, на котором ожила вытесанная голова какого-то великого божества. Надо не забыть записать в дневник, что я провел первые часы дня, строя глазки городским статуям и отмокая в ванне.
Мои туфли промокли так сильно, что перестали стучать по булыжнику мостовой. Я положил их в раковину. Кожа стала слишком мягкой; я не думаю, что им суждено вернуться в изначальный вид. Я думаю о слове на запотевшем стекле. Чувствую, как ее палец скользит по моей спине, выводя буквы.