Сейчас я уже большая, девушка, мне шестнадцать лет, у меня парень. Каждый день после обеда я хожу в полоскальню. В полоскальню за мной заходит мой парень, словенец, он не знает, что мужчины в полоскальню не ходят. Мы с ним одни. Ты же обещала, ты же мне обещала, завтра у меня день рождения, ты обещала. Я обещала его поцеловать. Лучше бы мне было не обещать. Он долговязый, тощий, прыщавый, некрасивый, он мне противен, и единственный его плюс в том, что я ему нравлюсь. Только он один и ходит за мной. Приходи сегодня вечером на Святой Иван, это говорит он. Святой Иван — это наш самый лучший пляж, там много лавочек и мало фонарей. Я приду. Сейчас я сижу наверху, на террасе. Сначала пусть из дома уйдет папа, и только потом я. Смотрю, как мимо проходят люди, сижу, наклонившись к сдвинутым коленям, и жду, когда уйдет папа. Он выходит. Я чувствую это спиной, я ничего не говорю ему, он тоже ничего не говорит мне, подразумевается, что я сейчас пойду спать. Я сплю на втором этаже, он не стал проверять, в комнате ли я, я жду, когда он уйдет. Летом он возвращается домой с рыбалки рано утром. Если полнолуние, то он на Святом Иване. Сейчас я вижу его на улице, улица под моими сдвинутыми коленями. Он только что принял душ, побрился, надел клетчатую рубашку и отглаженные брюки с острой как бритва стрелкой. Он направляется в сторону Святого Ивана, я вижу это с нашей террасы. Совсем темно, мой парень ждет меня рядом с памятником. Обнявшись, мы идем по направлению к Святому Ивану. Садимся на самую далекую от фонарей лавочку, остальные освещены тоже довольно слабо. Приходит мой отец. Идет он весело, обнимает двух словенок. Они отдыхающие, из словенского дома отдыха. Этот дом отдыха зимой охраняет папа, у него есть и собака, и пистолет. Отец лапает словенок. Они что-то пьют, все по очереди, из небольшой бутылки. Я слышу странный звук. Хухухухуху. Это смеется мой отец. Я первый раз в жизни слышу его смех.
Я бы и не подумала, что это его смех, но он единственный мужчина, который здесь сидит на лавочке и смеется. То есть на лавочках сидит много мужчин, сейчас лето, но они сидят молча. И мой парень молчит. А потом они начинают петь, они, трое, словенскую песню. Мой отец красиво поет, я первый раз слышу его пение. Мой парень, словенец, гундит мне в ухо: ты же мне обещала, ты обещала. Открываю рот, первый раз в жизни в мой рот влезает чужой язык. Отвратительное ощущение! Мне противно, кажется, что меня вот-вот вырвет. Я выталкиваю его язык изо рта и говорю: с днем рожденья, а больше я не хочу. Мой первый парень что-то бубнит. Мой отец пьет из небольшой бутылки. Очень мне хочется подойти к их скамейке, взять из его руки бутылку, приложиться к ней и глотнуть большой глоток алкоголя, чтобы смыть то впечатление, которое оставил у меня во рту толстый, вялый, мясистый язык. Но я остаюсь сидеть. Бутылку держит в руке мой чисто вымытый папа, папа в чистой рубашке и брюках со стрелкой. Хотя он и вымылся, я чувствую, как от него воняет чесноком, белым вином и папой.
А теперь я снова вижу нас в том лесу. Мы ждем, ждем. Цвик, цвик, цвик, цвик. Постепенно наступает утро, медленно, медленно, но пока все еще не утро. Цвик, цвик, цвик, цвик, тихо щебечут птицы, они только начали просыпаться, еще не трещат как сумасшедшие от счастья, что уже рассвело, еще не рассвело, не совсем.
Когда-то я была учительницей. Большинство учительниц любит свою работу. Они входят в класс, исполненные желания чему-то научить маленьких и не совсем маленьких детей. Им не мешает ни вонь от детей, ни тупость коллег-учительниц, ни их злобность, ни директор, который директор только потому, что в школе он единственный мужчина. Мальчишки, а я говорю вам о том времени, когда я была учительницей, и своими движениями, и тем, как они шлепали губами, и взглядами, и репликами давали понять, что их грязные яйца полны спермы, которая вот-вот начнет извергаться в моем направлении. Девчонки воспринимали меня как соперницу. Я своими стройными длинными ногами и знаниями, которые очень часто превосходили их знания, демонстрировала, что я сильнее. В учительской дамы более зрелого возраста не могли мне простить крепких бедер и стройных длинных ног. Я жалела их, уверенная, что они всегда были старыми, а я всегда останусь молодой. Прекрасная уверенность, которая с возрастом проходит. В конце учебного года я никому не ставила неудовлетворительных оценок, хотя хорватский язык, который я преподавала, предмет трудный. Завуч говорила: вы не хотите работать летом. Я говорила: некрасиво ставить единицы детям, которые все-таки стараются. Да, стараются! Даже те дрочилы-второгодники, у которых нет ни одного учебника, а из школьных принадлежностей только клей БФ и полиэтиленовый пакет. Я была дерзкой, молодой, беззастенчивой, уверенной в себе и храброй, потому что на работу мне было наплевать. Если вышвырнут на улицу, я ничего не потеряю. Мне было безразлично, кто курит в уборной, чья мама пьет, кто переправил оценки в журнале и кого трахает директор, только ли учительницу географии или еще и молоденькую химичку. Я не могла поверить, что этот господин, который каждое утро приходил в школу с аккуратно распределенной по всей лысине прядью волос, кого-нибудь трахает. Такую прическу американцы называют «флагом», потому что, если налетает порыв ветра, прядь развевается. Это же просто супер, если такой человек может кого-то трахать и если имеется женщина, которую не тошнит с ним трахаться, притом что каждый раз когда его жирное тело стонет в оргазме, на его выпученные глаза падает «знамя». Для меня важным было только то, что в конце каждого месяца я получала зарплату. Из-за того, что я в конце каждого месяца получала зарплату, я смогла уйти из дома. Бабушка умерла, я понемногу забывала ее. Высокие скулы, тонкие губы. Иногда мне снилось, что она улыбается, накрывает меня шерстяным одеялом, гладит по голове. Во сне она всегда была выше меня. Я рано вытянулась, еще девочкой была на две головы выше бабушки.
Из дома я ушла неожиданно, никто меня не провожал до автобуса. У меня не было дерматинового чемодана, была только сумка, и когда автобус тронулся, в пыли на остановке не остались стоять, обнявшись, мои отец и мать. Господа, дело было вот как. Я вернулась из школы. На мне была черная водолазка и длинная черная юбка, на ногах черные «доктор мартенс», которые, ясно, не были настоящими «мартенсами», но выглядели как настоящие. Я не думала о том, как мой даркерский имидж воспримет папа, забыла, что ему всегда нужно какое-то время, чтобы въехать в тренд. Старик всю жизнь говорил мне: пока ты живешь в моем доме, пока ешь мой хлеб, правила устанавливаю я. Я ела свой хлеб и носила свою юбку. Я вошла на кухню, старик сидел в углу, плита была горячей. Тишину, казалось, можно было резать ножом. Старуха посматривала на меня с ужасом, боялась, что я что-нибудь скажу. В нашем доме все молчали, кода старик сидел в углу, а он сидел в углу всегда. Тишину нарушали только самые короткие фразы. Суп! Хлеба! Соль! Еще соли! Суп холодный. Дай вина! Сядь по-человечески! Локти со стола убери! Не сутулься! Не болтай за едой! Мы никогда не садились за стол все вместе. Я ела одна, когда возвращалась из школы. Отец ел в час дня, один. Мать ела всегда в разное время, тарелку держала на коленях, за стол никогда не садилась. Я сидела возле плиты и листала газету. Люди меня останавливают на улице, сказал он. Мы с матерью продолжали молчать. Он не был пьяным, просто был в очень плохом настроении. Глаза у него были темно-серыми, мрачными. Люди останавливают меня на улице, повторил он. Мы молчали. Люди смеются надо мной, заорал он и треснул кулаком по деревянному столу. Смешно бы было, если бы мой старик оказался на месте Мастроянни в каком-нибудь итальянском фильме. Отец семейства орет, две женщины умирают от страха, а зрители в зале от смеха. Что же натворила молодая женщина? Старые женщины никогда ничего не делают, только все время трясутся. Я смотрела в газету, напряженная, как ружье, снятое с предохранителя, я уже тогда знала, как выглядит снятое с предохранителя ружье. Старуха вытирала руки кухонной тряпкой. Вытирала, вытирала, вытирала. Ты выглядишь как шлюха! Я посмотрела ему прямо в покрасневшие, воспаленные темно-серые глаза. Кто выглядит как шлюха? Перестаньте, сказала старуха, прекрати, замолчи, замолчи, вечно ты начинаешь. А кто начал, начала не я! Я сижу читаю газету, молчу. Почему ты ему ничего не скажешь? Шлюха, я что, не с тобой разговариваю?! Хорошо, со мной, значит, со мной, так кто шлюха, а, старый орангутанг? Он глянул на меня как-то растеряно. Я и сама удивилась, когда сказала «старый орангутанг». Старуха дернулась, вскочила. Сжала тряпку обеими руками, она стояла, уставившись на плитки пола, спиной к отцу, а ко мне боком. Ты выглядишь как шлюха! Люди смеются надо мной, останавливают на улице, спрашивают: кто это умер у твоей дочери, кого она оплакивает, по кому носит траур?! Сначала всему городу демонстрировала свою пизду, а теперь решила в монастырь податься?! Ты все-таки выбери, кем собираешься стать, шлюхой или монашкой? Шлюхой или монашкой, повторил он. Шлюхой, шлюхой, успокойся, такой же шлюхой, как твоя родная сестра, которая в Триесте в борделе подохла от сифилиса, может, ты забыл? Длинные юбки возбуждают больше, чем короткие, кто на меня посмотрит, у того сразу встает — я смотрела прямо в его покрасневшие глаза. Он, не говоря ни слова, встал из-за стола, встала и я. Он приблизился ко мне, мы не так уж часто стояли с ним рядом, тем не менее исходившую от него вонищу — смесь чеснока и белого вина — я узнала бы среди тысячи других запахов. Он дохнул на меня этим смрадом. Схватил за грудь. Я почувствовала на груди его руки, ладони, пальцы. Его рот был открыт, в уголках губ слюна. Он приподнял меня и понес к коридору, а там швырнул в стеклянную дверь шкафа. Меня удивила его сила. Стекло поранило мне голову, глаза залило кровью, по рукам тоже текла кровь. И по плечам, и по голове. Звучит избито, очень избито, но у меня буквально потемнело в глазах. Именно потемнело в глазах. Можно было подумать, что я потеряла сознание и поэтому вокруг темнота. Я так не подумала, я понимала, что я в сознании, в темном, мрачном сознании. В себе, но вне себя. То, что называют «потемнело в глазах», так и выглядит — темнеет в глазах. Вступаешь во тьму, потом тьма отступает, но остается бешенство. Я стряхнула с себя стекло. Старуха смотрела на меня. Молчала и мяла тряпку. Я подошла к плите, схватила за ручки большую кастрюлю, в которой кипела вода, не помню, были ли ручки горячими, я не почувствовала, медленно повернулась к отцу и запустила кастрюлю ему в голову, надеясь его убить. Он хотел отстраниться, дернул головой в сторону. Кастрюля попала ему прямо в лицо, и на мгновение он как будто прилип к стулу и стене. Потом, как в замедленной киносъемке, соскользнул со стула и вытянулся на кухонном полу, с окровавленной головой и мертвым телом. Старуха кричала: прекрати, прекрати! Я была совершенно спокойна и холодна как лед. Наклонилась, подняла с пола кастрюлю, помедлила. Я ждала. Тяжелая кастрюля была у меня в руках, пустая, но способная убить. Если бы он сделал хоть одно движение, если бы приподнялся, я бы его добила. Я ждала. Старуха смотрела на меня. Спокойно держала в руках тряпку. Он лежал тупо и мягко, словно спал. Я дотронулась до его головы носком туфли. Он не шевельнулся. Я прыгнула на его мягкий живот. Я прыгала по нему и прыгала. Прыг, прыг, прыг! Никакой реакции. Если бы он был резиновым, надувным, может быть, воздух и вышел бы через какое-то отверстие? Или бы он лопнул. Бах! Я прыгала и прыгала на его животе. Когда мы были маленькими, на школьном дворе во время перемены мы угощали друг друга каждый своим завтраком. Хочешь кусочек, хочешь кусочек?! Иногда кто-нибудь и брал кусочек печенья или пирога, но редко. Полагалось угощать, но не угощаться. Я слезла с отцовского живота и сказала старухе: давай, прыгай, хочешь кусочек, хочешь кусочек? Прыгай, прыгай, он сдох, попробуй кусочек! Она смотрела на меня вытаращенными глазами, мотала головой, налево, направо.