— Смерти, братцы, мы никогда не боялись. Сади, куды попало. Только дайте сперва человеку вид принять.
Это были последние слова хулигана Сеньки Пояркова, кличка «Пупсик», впоследствии завхоза. Он глубоко распахнул рубаху и встал в свободную, размашистую позу. Густые волосы на чисто вымытой груди были тщательно расчесаны на пробор.
Вспомнил было девчонку и тут же забыл навсегда.
В полдень, в казарме, полюбопытствовали у начальника отряда особого назначения, водившего к стенке, про Пупсика. Начальник ответил:
— Дай Бог каждому: с фасоном помер.
Вот и все.
Домик на 5-ой Рождественской
1
Город Растрелли, Томона и Воронихина, город светлых колонн и холодных фронтонов — прозрачен и синь в снегу, коричнево-желтый в туманы.
Под мутным блеском Адмиралтейской иглы, в розоватом сверкании заиндевевших дерев, отдыхает верблюд Пржевальского. Вдоль Александровского сада сгрудились, столпились оранжевые вагончики трамваев. Вожатые, похлопывая рукавицами, приплясывают у костров, гогоча и толкаясь. Шумливыми стайками прыгают по снегу воробьи, важно похаживают голуби.
По свистящим рельсам побегут вагончики мимо дворцов, колонн и соборов, мимо ампира и классики великих зодчих, по горбатым мостам — на Петербургскую сторону, на Васильевский остров, на Крестовский, на Пески, к Лавре, к заставам, развозя по домам коллежских асессоров, учителей, бухгалтеров и приказчиков.
Там, за Невой и за Невками, в стороне от торжественных парков и министерских подъездов, от театров и арок, увенчанных барельефами и чугунными квадригами, — рассыпались среди бесконечных заборов, вперемежку с кирпичными кубами доходных домов, одноэтажные творения неизвестных строителей — Сушкиных, Пяточкиных, Струмиловых, Доремидонтовых, Галкиных, Свищевых… Деревянные домики теплом и уютом резных наличников, кисейных занавесок и лиловых фуксий смягчают величественный холод чиновного города. Имена петербургских подрядчиков не вошли на страницы архитектурных исследований в пышные ряды Фельтона и Ринальди, Гваренги и Росси, Кокорина, Стасова и Захарова, но чуткий слух петербуржца с равным восторгом погружается в созвучья и тех, и других имен.
Дворцы и домишки, монументы и вывески мелочных и казенных лавчонок, мрамор кариатид и тоска полинявших заборов — неотделимо дополняли друг друга: особый, единственный, неповторяемый вид питерского — санкт-петербургского — архитектурного симбиоза…
Домик на 5-ой Рождественской был, как и все такие домики, одноэтажным, облицованным досками грязно-бурого цвета, на кирпичном полуподвале. Четыре тусклых окна по фасаду, в середине — подъезд с неглубоким навесом, по углам — водосточные трубы. Три шага по мосткам до забора и больше ничего. Раз в пять лет, в духоту июльских дней, когда в городе пахло смолой торцов и асфальтов, а небо белело от штукатурной пыли, железная крыша домика становилась нестерпимо зеленой, и домик весело смотрел на прохожих, как гимназический дядька в новой фуражке с блестящим околышем. Но к весне, освобожденная от липкого снега деревянной лопатой, крыша принимала обычный серый, заплаканный вид.
Маленький домик на 5-ой Рождественской жил своей тихой и мирной жизнью, прислонясь к ржавой кирпичной стене шестиэтажного соседа. Находись этот домик не на Песках, а где-нибудь на Петербургской, можно было бы утверждать, что он перешел к своим последним обитателям по прямой линии от Порфирия Псевдонимова. Обитателями домика были:
Иван Петрович Петушков, помощник счетовода в страховом обществе «Россия». Племянник Петушкова, «молодой Петушков», Василий Васильевич, игравший в оркестре на второй домбре. Дядя с племянником жили наверху, направо.
Напротив, по левую сторону, помещалась Текла Балчус, прачка, прослужившая двенадцать лет у баронессы Шлагге и теперь ходившая стирать по домам, и сын Теклин, Стасик, обучавшийся столярному ремеслу.
Полуподвал занимал сапожник Трофим Антонович Седякин с женой Грушей и ребятишками: Ленькой, Нюткой и Ксюткой.
На заборе у калитки висел кусочек жести, вырезанный в форме сапога и окрашенный в черный цвет.
2
Иван Петрович Петушков, помощник счетовода в страховом обществе «Россия», вступал в тридцатый год своей жизни, когда горькое пламя неразделенной любви опалило его. Он был беден и застенчив. Она блистала красотой, розовая уроженка Череповца. При встречах, он млел и вздыхал понапрасну. Огромный запас нежности и любви не находил выражения. Разве не правда, что наиболее чистые, платонические и бескорыстные движения мужского сердца расцветают только в постели? До этой, самой нравственной и патетической, минуты, которую многие склонны истолковывать по-иному, мужчина остается тюремщиком своих чувств.