Больница была расположена в тихом уютном районе между Мэдисон-стрит и Парком и внешне вовсе не походила на лечебное учреждение. Два корпуса ее скорее напоминали обычные городские дома и были выкрашены в благородный светло-серый цвет, а оконные рамы поблескивали свежей черной эмалью. В центральном фойе за массивным старинного образца столом сидел служащий регистратуры в белоснежном халате. У него было приветливое лицо, он вежливо спросил Джой, кто она и к кому идет. Его совершенно не смутил внешний вид девушки, хотя она была, как всегда, в потрепанных джинсах, толстом вязаном свитере, из-под которого виднелась футболка, и старых кроссовках. Здесь и не такое видали.
Палата, где лежала ее мать, окнами выходила на юг – во внутренние дворики и ухоженные палисадники соседнего микрорайона. Все в комнате сверкало чистотой: и светлый палас на полу, и старинные французские стульчики, обитые серым шелком, и такого же цвета жалюзи на окнах. В углу стоял стеклянный туалетный столик с одним большим зеркалом, а другим, маленьким, для макияжа. В комнате был еще один стол – журнальный, на котором аккуратной стопкой лежали дорогие издания. Только вплотную подойдя к окну, чтобы получше разглядеть открывающийся вид, Джой заметила тяжелую металлическую решетку, прикрепленную к наружной стороне рамы. Несмотря на все декорации, «Вурхиз клиник» оставалась больницей и пыталась оградить своих клиентов от попыток выброситься из окна.
Джой вошла одна, отец еще не приехал. Эвелин не спала и взглядом следила за дочерью.
– Привет, мамочка.
Мать молчала. Она лежала на спине, опираясь на подушки. Она не плакала, не говорила, лицо ее не выражало никаких чувств. Совершенно бледная, почти зеленая. Глаза провалились, а губы так распухли, что казалось, их вывернули наизнанку. Кожа стала тонкой и прозрачной, как оболочка воздушного шара, готовая лопнуть от легкого прикосновения.
– Как ты себя чувствуешь?
Эвелин не произнесла ни звука. Руки ее лежали поверх простыни, и Джой заметила, что они тоже отекли и распухли, будто под кожей образовались огромные пузыри. Господи, неужели от отравления бывает такой жуткий вид? Мать не шевелилась, даже не мигала, а глаза под распухшими веками превратились в узкие щелки.
– Я рада, что тебе лучше, – сказала Джой и сама ужаснулась своим словам. Она судорожно сглотнула и закашлялась.
Мать опять не ответила. Слезы, которые, оказывается, уже давно застилали глаза Джой, потекли по ее щекам. Она попыталась их скрыть и улыбнуться, но не смогла. Тогда она взяла салфетку из упаковки на ночном столике, тщательно вытерла глаза, высморкалась и поклялась себе, что немедленно возьмет себя в руки и перестанет плакать. Мать внимательно смотрела на нее, следя взглядом за каждым движением.
– Ага, – сказала Джой, – я ужасно рада, что тебе лучше.
Ей вдруг остро захотелось обнять мать, прижаться к ней, но она не представляла, как это сделать, поэтому оставалась стоять у окна.
– Но все-таки ты еще неважно выглядишь, – продолжала Джой. – Когда они собираются тебя выписывать?
Джой чувствовала, что ей надо говорить и говорить, что угодно, лишь бы не было тягостной тишины. Она надеялась: а вдруг мать ответит? Почему же та молчит? И Джой говорила и говорила, до тех пор, пока у матери из глаз, вернее из тех узких щелочек, в которые превратились ее глаза, не полились слезы. Она не пыталась остановить их, или скрыть, или сделать вид, что ничего не происходит.
– Не плачь, – попросила Джой.
Никакого ответа. Она протянула ей салфетку, но мать не взяла. Слезы попали на стерильное больничное белье, превратившись в темные пятнышки. Тогда Джой стала сама промокать ей лицо. Кожа была горячей, сухой и ужасно тонкой. Впервые за много лет она прикоснулась к матери. В последний раз это произошло, когда девочке было лет двенадцать. Пока Джой пыталась как следует вытереть ей слезы, Эвелин слегка пошевелилась. С огромным усилием она приподняла голову, отворачиваясь от дочери.
Джой в растерянности застыла с салфеткой в руках, не зная ни что сказать, ни что сделать. Тихо отворилась дверь, и в комнату заглянула сестра. Так же тихо она предупредила Джой, что пора уходить.