Выбрать главу

«Черный кофе, — подумал он. — Совсем как в заграничных романах».

И поднялся по шатким ступеням на террасу, которая тянулась вдоль всей западной стены дома. Но теперь дом был продан, а терраса перегорожена широким листом оргалита, выкрашенного один раз жидкой желтой краской.

Елизавета Косенкова сняла очки и оказалась совсем молодой, а ноги у нее действительно были такие, от которых кружилась голова. Впрочем, голова могла кружиться и от выпитого вина. Марка старого Маргании славилась на всем Северном Кавказе.

— Констанция Владимировна говорит о вас очень много хорошего, — сказала Косенкова.

— Да, — согласился он, любуясь чуть ли не сказочным уютом комнаты, выходящей широким окном на ущелье, в дальнем конце которого мерцали снежные шапки гор, чуть лиловые в робком вечернем свете.

— Она рассказывала, что вы росли сиротой.

— Да.

— Что вы росли в детдоме. И всего-всего достигли сами.

— Да, — в третий раз сказал он, что, возможно, было уже и нескромно, но Николай Иванович не подумал об этом.

Мягкие югославские кресла на колесиках неслышно подкатились к журнальному столику, на который Косенкова положила тростниковую салфетку из Вьетнама и поставила кофейные чашечки, сделанные в Саксонии.

— Вы тоже хорошая, Лиза, — сказал Николай Иванович, но, верный своему принципу говорить только правду, добавил: — Я имею в виду внешность.

Уголки губ Косенковой чуть удлинились, но она сдержала улыбку. Посмотрела на Николая Ивановича благодарно.

— Вам нравится кофе? — спросила она.

— Конечно, — добродушно кивнул он.

Она посмотрела ему в глаза и сказала смело:

— Я могу варить его для вас каждый день.

— Это вредно для сердца, — искренне испугался он. — Терапевты подметили, что количество инфарктов у пьющих и непьющих…

— Я не терапевт, — перебила она, усмехнувшись.

— Но это вредная привычка — пить кофе…

— Вредная привычка — понимать каждое услышанное слово исключительно буквально, — сказала она с сожалением.

Состояние благости и беззаботности, еще секунду владевшее Николаем Ивановичем, вдруг покинуло его. И он как-то очень скоро почувствовал необычайность ситуации: он в доме и в обществе молодой, красивой, незамужней женщины; ее глаза глядят на него умно, пытливо, выжидательно…

Растерянность взяла его за руку, заставила задуматься и повторить:

— Вредная привычка… — Виновато посмотрев на Косенкову, Николай Иванович тоскливо пояснил: — Это у меня профессиональное. История не терпит подтекста.

18

— Нико-ля, — с трагической ноткой и чуть дребезжаще произнесла Констанция Владимировна. Кресло скрипнуло мрачно, словно призывало к особому вниманию. — Мужайтесь, Николя. Вам телеграмма.

Рука старушенции скользнула под плед, послышалось шуршание, будто рядом возилась мышь.

— Вот. — Старушенция кашлянула. И то ли от кашля, то ли от чего другого на глазах у нее проступили слезы.

«Ваша тетя Марфа Сысоевна скончалась одночасье приезжайте обязательно дело есть Селиверстов».

— Она была у вас одна на целом свете, — всхлипнула старушенция. — Николя, вы, конечно, поедете?

— Поеду, поеду, — торопливо и растерянно ответил Николай Иванович. Но лицо его не дрогнуло, губы не задрожали.

«Что это? — лихорадочно соображала Констанция. — Мужская сдержанность или душевная черствость?»

— Далеко ли Ярцево, Николя? — спросила она.

— В Белоруссии.

— Неблизко. — Старушенция зябко поежилась, подоткнула плед.

19

Из поезда сошел один. В пыльных станционных окнах уже стыло густеющее к ночи небо, и теней не было на платформе, узкой, вдавленной в землю, как кирпич в грязь. Дежурный по станции глянул на Николая Ивановича из-под козырька фуражки, но, не признав местного жителя, утратил любопытство, повернулся спиной и пошел к распахнутой двери, чуть прихрамывая на левую ногу.

Ярцево пряталось там, за кустами, километрах в шести от станции. И Николай Иванович знал, что доберется в село ночью. Но это не огорчало его. Наоборот, в душе рождалось чувство успокоенности: меньше пытливых глаз, меньше сочувствий и вздохов.

Он вообще не любил вздохов и причитаний, таких неизменных при его прежних встречах с родной тетушкой Марфой Сысоевиой.

— Ах, сиротинушка ты моя… Соколеночек куценький. Ах, оченьки я свои выплакала… — Толстая, дородная, с удивительно маленькими глазами на некрасивом, но почему-то всегда моложавом лице, тетушка плавно покачивала плечами, словно вступала в неторопливый танец, подстраиваясь в такт музыке.

Это «соколеночек куценький», считавшееся у Марфы Сысоевны высшей похвалой, приводило Николая Ивановича в состояние тихого кипения. Он нервно шевелил пальцами, смотрел мимо тетушки и говорил:

— Ну-ну-ну…

Она не угадывала настроения племянника. Видимо, отличалась вот такой способностью. И по-прежнему причитала:

— Ах! Весь в мамочку, сеструшку родную. Ах, такая же умненькая и тихонькая была…

Николай Иванович вспомнил, как Марфа Сысоевна с радостной торжественностью накрывала перед ним на стол, который отощавшему на студенческих харчах племяннику казался чудесной скатертью-самобранкой. В центре стола неизменно была клюква в деревянной чашке, расписанной цветами, и еще черный чугунок с рассыпавшейся бульбой. Была, конечно, и курица, и бутылка с жидкостью, настоянной на лечебных травах. И румяный, не имеющий ничего общего с городским хлеб, который тетушка неизменно пекла сама.

Почти всегда к праздничной трапезе приходил колченогий сосед Селиверстов, несмотря на хромоту, юркий, будто кузнечик, протягивал Николаю Ивановичу черную от земли руку и смешливо спрашивал:

— Так, значит, в каком году произошло Бородинское сражение?

Это должно было восприниматься как добрый юмор, как намек на то, что Николай учится на историка, выходит в большие люди, что, разумеется, честь и для тетушки Марфы Сысоевны, и для соседа Селиверстова, и, может быть, даже для всего их села… Но поскольку Николай Иванович не понимал юмора, то думал, что старика мучительно беспокоит какой-то подвох в хронологии, потому он настойчиво интересуется: не произошло ли знаменитое историческое событие все-таки годом раньше или годом позже.

— В одна тысяча восемьсот двенадцатом году, — отвечал Николай Иванович.

— Эт хорошо. — Селиверстов, припрыгивая, устремлялся к столу, брал бутылку и нюхал горлышко. Деловито говорил: — Зверобою не доложила. Не доложила…

Но пили только вдвоем: Николай Иванович и Марфа Сысоевна. Селиверстов хоть и был большим знатоком по части настоек, но, как он говорил, знатоком-теоретиком, потому что душа у него спиртного не принимала.

Подмораживало. Небо на западе прикрывало темнеющий слева лес густо-розовым, местами переходящим в малиновый цвет, закатным маревом, дышало вызревшими звездами, синело в высоте чисто и хорошо. Справа от дороги разворачивалось, убегая в сумерки, убранное картофельное поле. Стоял трактор. Мужчина в кепке и короткой стеганке возился возле трактора.

За Митяевым мостом дорога разветвлялась, делилась надвое: основная, широкая, шла в сторону Молодечно, другая, огибая болото, уходила в лес, на Ярцево.

Николай подумал: «Надо было бы купить фонарик. Конечно, маловероятно, чтоб в урочище еще остались волки. Но фонарик все равно бы не помешал».

Лес вышел к дороге, обнял ее и увлек в темную чащу, пахнущую сосной, дубом, гнилыми поваленными деревьями и старыми пнями, завистливо глядящими из-под серого мха. Ухнула сова. Эхо рассыпалось между деревьями, как рассыпалась бульба на столе у Марфы Сысоевны, когда она с ловкостью, удивляющей Николая Ивановича, опрокидывала чугунок на чистый, сияющий белой доской стол. Картофелины катились в разные стороны, грозя свалиться на пол. Но этого никогда не случалось.