Горы молчали многозначительно. Легкие, большие. Они сиренево, приближаясь справа и слева, хороводили вокруг двухместной туристической палатки оранжевого цвета, в сравнении с ними маленькой, как грибок.
— Я хочу в воду, — отстранилась Светлана.
Он благоразумно предупредил:
— В горных речках очень холодная вода. Тем более осенью.
— Не придавай значения, — посоветовала она. И стала решительно снимать с себя одежду.
Она бросилась в воду, а звезды бросились от нее врассыпную…
Николаю Ивановичу казалось, что все это ненастоящее. Из книг или фильмов. И он вспомнил французский фильм, снятый по русской повести. Вода, ночь, луна. И то, что на Светлане, как и на Марине Влади, не было ровным счетом ничего, только усиливало ощущение нереальности.
И все-таки Светлана плавала в реке, живая, белая. Значит, сейчас, сегодня не было границы между жизнью и вымыслом. Так просто…
Было махровое полотенце, которым он растирал ее. Кружка с водкой. Зубы Светланы, стучащие об эту кружку. И были горы. И счастье.
Солнце припекло около полудня будто бы ни с того ни с сего. Утром над болотом и огородами беспечально дремал туман. И небо, казалось, тоже было из тумана, седое, низкое. Лужи слеповато глядели вверх, потому что ледок прикрывал их, хрупкий, белесый, совсем непрозрачный. Иней лежал на крышах, на срубе колодца, телевизионных антеннах, которые из-за инея казались просто замаскированными и просматривались едва-едва…
В половине двенадцатого, когда Селиверстов и Николай Иванович вышли из дому, солнце светило щедро, жирной грязью чернела земля и день больше походил на раннюю весну, чем на осень. Оба мужчины были в резиновых сапогах.
— Без сапог тута утопнешь, — весело говорил Селиверстов, опираясь на палку.
У магазина сельпо несколько местных мужчин и женщин с любопытством посмотрели на Николая Ивановича. Он вежливо поздоровался. А Селиверстов пояснил:
— Племянничек Марфы Сысоевны. Царствие ей небесное…
Кладбище было в стороне от села, за редким смешанным лесом. Дорога здесь раздваивалась. Одна вела на станцию, к поездам, к рынку и буфету, где частенько бывало бочковое пиво; другая тянулась к оврагу, потом поднималась на взгорок, к роще белых берез, за которой и находилось кладбище.
Могила Марфы Сысоевны бросалась в глаза сразу, потому что стояла в самом начале, земляным холмом и венком из живой хвои и ярких бумажных цветов.
На покосившейся скамейке возле запущенной, ушедшей в землю другой, второй могилы сидел мордатый небритый мужчина в грязной и рваной нейлоновой куртке цвета морской волны и тоскливо смотрел на могилу Марфы Сысоевны.
Селиверстов, увидев его, набычился и сжал свою палку так, что сосуды на руке набухли, грозя лопнуть сейчас, сию же минуту. Николай Иванович с опаской посмотрел на Селиверстова и даже посторонился. Небритый мужчина почему-то не слышал их шагов, а когда поднял голову, они уже стояли возле могилы.
— Привет, черт хромой, — беззлобно сказал Селиверстову мужчина, перевел взгляд на Николая Ивановича и спросил: — Это и есть ее ученый племянник?
— Ты вот что, Федор, — как можно миролюбивее сказал Селиверстов. — Топай отсюдова… Потому как калякать нам с тобой не о чем. А человеку родственный долг справить нужно…
— У тебя забыл спросить. — Федор щелчком выбил из пачки сигарету и ловко взял ее в рот.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Николай Иванович.
— Привет, — кивнул Федор и встал с лавочки. — Мне минут пять поговорить с тобой надо, только без участия мудреца этого. — Он презрительно взглянул на Селиверстова.
— Я готов. Пожалуйста, — согласился Николай Иванович.
— Да не слушай ты его, бандюгу и алкоголика, — возмутился Селиверстов. — Он ентой весной только оттудова вышел…
— Откуда? — не понял Николай Иванович.
Селиверстов посмотрел на север, дернул подбородком так, что кожа на шее заходила гармошкой, откашлялся и лишь потом сказал:
— Из мест заключения.
— Успокоился? — Федор сунул руки в карманы куртки. Взгляд у него был хмурый и злой.
— Мое дело человека проинформировать. А там пусть решает, как знает. — Селиверстов повернулся к Николаю Ивановичу спиной. Кряхтя, нагнулся, поправил венок.
Земля чавкала под ногами Федора. На нем тоже были сапоги. Однако не резиновые, а кирзовые. Со следами засохшей грязи.
— Я с теткой твоей Марфуткой, — остановился он вдруг и в упор посмотрел на Николая Ивановича, — любовь крутил.
— То есть как? — опешил Николай Иванович. — Она же старше вас, и намного.
— Жизнь, дружок, иной раз так припрет, что не до того: старше, младше.
Селиверстов теперь не стоял. А сидел на той самой скамейке, с которой недавно встал Федор. За могилками была видна его серая кроличья шапка, узкие, опущенные плечи да голубоватый, быстро тающий в солнечном воздухе дымок табака.
— Зачем вы меня ударили? — спросил Николай Иванович.
Федор поддел носком сапога кусок грязи, мутная вода быстро заполнила воронку до самого края, но не выше.
— Я тебя за другого принял, — виновато улыбнулся Федор. — Я думал, что это Селиверстов своего тестя подослал.
— Что вы от меня хотите?
— Хочу, чтобы тебя не надули.
— Кто?
— Селиверстов, — хрипло ответил Федор. И быстро продолжал: — Он тебя вызвал, чтобы ты разрешил ему дом Марфин продать. Он деньги переполовинит… А я имею право на долю. Я с Марфой хоть и расписан не был, но хозяйство мы вместе вели. Здесь любой подтвердит. И суд всегда на моей стороне будет.
— Какой суд? — У Николая Ивановича начало шуметь в голове, и голос прозвучал совершенно страдальчески.
— Народный… — ответил Федор. И решительно пояснил: — Я за свою долю судиться намерен. Вот так…
— Мне не нужен дом. Живите в нем себе на здоровье.
Федор захохотал. Николай Иванович никогда раньше не слышал, чтобы люди так отчаянно смеялись на кладбище. И ему сделалось совсем не по себе, и он прикрыл глаза.
— Шутник, — сказал Федор. — Ты же наследник. Единственный. И все формальные права на твоей стороне.
— Я дарю вам дом, — устало сказал Николай Иванович. И пошел туда, назад, к Селиверстову.
Федор шел за ним. Это было ясно по шуму шагов. Наконец Федор нагнал Николая Ивановича, тронул за плечо:
— А дарственная?
— Будет и дарственная, — не оборачиваясь, ответил Николай Иванович.
— У нее деньги были, — вздохнул Федор.
— Не знаю.
— Я знаю. Точно, были. Только ума не приложу, где она их прятала.
— Наверное, в сберкассе.
Федор усмехнулся:
— А ты плохо знаешь родную тетю. Не тот это был человек, чтобы хранить свои деньги в сберкассе…
Селиверстов дулся, ну в смысле — хмурился, сердился. Со скамейки он поднимался будто бы через силу, так и казалось — вздохнет тяжело, но не вздохнул. Только спросил:
— Дом делить будете?
— Подарил я ему.
Удивился Селиверстов. Покачал головой. И даже, сняв шапку, почесал затылок. Потом ожесточенно нахлобучил ее. Сказал с явным сомнением:
— Дело хозяйское.
— Пусть живет человек. — Нет, нет, Николай Иванович не оправдывался. Он просто хотел объяснить смысл своего поступка.
— Пропьет Федор хату. И делу конец. — Селиверстов махнул рукой. Потом остановился, взял Николая Ивановича за пуговицу плаща, сказал: — А сам по чужим углам живешь. Крыши своей не имеешь.
За кладбищем, у березовой рощи, паслась коза. Одна-одинешенька. Сбежавшая, наверное, из стада. Николаю Ивановичу сразу вспомнилась десятиклассница Мара Аджиева. И ее коза Сонька. Вспомнилась тропинка в гору. Беспокойный ручей между зелеными камнями. Захотелось домой. Домой…