Ж. — И в эту же ночь, словно мольба ваша была услышана, вам довелось повстречать его...
Г. — Нет. В эту ночь я почувствовала себя одинокой, как никогда, в полном отчаянии вернулась в коттедж — и посреди мучительного бреда на меня снизошло вдохновение. Спать я не могла, и рассвет впервые застал меня на берегу, за сбором сора, вынесенного на песок приливом. Наносный сор — отныне я могла любить только его, претендовать на большее было чересчур самонадеянно. Потом я вернулась в дом и стала вполголоса — чтобы не разбудить маму — разговаривать с найденными мною на берегу забытым шлепанцем, изорванной в клочья купальной шапочкой, вырванным листком из календаря, прикасалась к ним, слушала их голоса... Соединить ненужные, выброшенные предметы и разделить с ними несколько мгновений своей жизни, или всю жизнь. Именно таков был замысел. Между моей последней картиной и этим произведением лег перерыв в десять лет. Теперь-то я знаю, почему не писала и не лепила все это время: потому, что масло, темпера, акварель, пастель, глина, каркас — все это драгоценные, роскошные материалы, которые мне не дозволено было трогать и расходовать, как низшему существу не дают играть ценными предметами. По этой причине долгие годы я не творила вообще, покуда не открыла для себя этих бедных уродцев, сестер по крови, которых ежеутренне извергает из своей среды море...
Ж. — Продолжайте...
Г. — Не знаю... Мне чудится, что все последующие события лишь сок и что на самом деле я остаюсь все тем же ничтожеством, что и прежде.
Ж. — Ваша сегодняшняя жизнь стала совершенно иной.
Г. — Да, верно... Как я уже говорила, с момента этого сделанного мною открытия я работала не покладая рук — до тех пор, пока на пляж не стали съезжаться первые группы отдыхающих; любителей зимнего отпуска. Я услышала, будто мужчины из числа вновь приехавших носят длинные волосы, а женщины купаются без лифчиков. Окна моей импровизированной мастерской выходили на заросли сосняка. Однажды я заметила, что какой-то молодой длинноволосый бородач, забравшись на ветку сосны, подсматривает сквозь окно за моей игрой с милым сором и вслушивается в мой с ним разговор. Я задернула шторы. На другой вечер в дверь постучали: трое мужчин — с сильно отросшими волосами — и две женщины, сквозь полупрозрачные газовые блузки которых просвечивали обнаженные груди. Порою, проработав весь день напролет, я смежала веки, довольная результатом, и осмеливалась грезить о том, как люди когда-нибудь увидят и услышат мои творения и будут восхвалять их до исступления. Я отворила дверь. Пятеро незнакомцев вошли и попросили разрешения посмотреть и послушать. И похвалы, о которых мне мечталось в уединении Плайи Бланки, теперь слетали с их уст, и что самое поразительное: они слово в слово, до тончайших эпитетов повторяли все, что я желала услышать. Я сидела на скамье — которая раньше стояла на кухне — мои пятеро новых друзей сидели вокруг на полу, расспрашивали меня обо мне и спрашивали себя, отчего они прежде меня не знали. Они сказали, что хотели бы сами быть авторами моих произведений. В тот вечер мы вместе отправились к морю. Единственное, о чем они страшно сожалели — так это о том, что с нами не было Лео Друсковича. Кто такой этот Лео Друскович? Они разом добродушно рассмеялись; «Царь в области художественной критики». Ни больше, ни меньше. Таким образом сразу стало ясно, насколько я оторвана от художественных процессов, происходящих в Аргентине. Бодрствования у костра на берегу, до самого рассвета, затем долгий сон до полудня, и единственное, возникающее в памяти впечатление: две девушки и трое парней, упрашивающие меня остаться с ними на ночь в палатке — но они были настолько моложе меня... Две недели почти ничем не замутненной радости. Затем они уехали.