С явно удивившим его нетерпением я переспросил:
— Что мы?
Он взглянул мне прямо в глаза:
— Я хочу сказать, что, может быть, вы, и ты, и Манар, искали какой-то идеальной и невозможной в этом мире любви. Потому и ссорились при малейшем разочаровании, удалявшем вас от идеала.
— Может быть.
Я отвернулся к окну, давая понять, что не хочу продолжать разговор на эту тему. А в мозгу моем настойчиво крутился вопрос: о ком ты говоришь, Ибрахим, обо мне и Манар или о себе самом?.. Не подобные ли поиски невозможного стали причиной того, что в молодости ты оставил Шадию и до сих пор не женился снова?.. Но мне ли судить об этом? Если я не могу разобраться в себе самом, как мне понять других? Но он спрашивает о причинах… Говорит, другой мужчина, другая женщина… Как бы это все было просто и понятно! Говорит, поиски идеала… Но мы прожили вместе много лет и принимали эту совместную жизнь такой, какой она была, не ожидая, что она преподнесет нам нечто, с чем мы не сможем совладать. И вместе с тем, когда я думаю о причинах подобного финала, в моих мозгах полный туман. Это, как бомбы, рвущиеся в ночи, — ежедневные ссоры, взаимные оскорбления, кратковременный мир, раскаяние, обещания на будущее… Снова взрывы, и все возвращается на крути своя, а из-за чего — никто не знает. Я думал — я многое передумал, — может быть, это каким-либо образом связано с тем, что случилось на работе? Мне оставалось совсем немного до назначения на должность главного редактора. Но пришел Садат, все перевернулось, и я стал советником, с которым никто не советуется. Однако Манар была не настолько слаба, чтобы отказаться от меня по этой причине. У нее были свои принципы, и деньги с самого начала не играли главной роли в ее жизни. Когда мы поженились, у нас не было ничего, и наших двух зарплат не хватало на то, чтобы жить и воспитывать детей. Благодаря Манар мы сумели пережить это трудное время. Она не жаловалась тогда, не изменилась и потом, когда доходы наши выросли, и мы уже могли позволить себе не только самое необходимое. Она ничего не требовала. Я сам стремился вознаградить ее за годы лишений. Почему же мы не сумели преодолеть кризис остановки моего служебного роста, приведший к тому, что мне пришлось довольствоваться небольшой еженедельной рубрикой на внутренней полосе, заполненной рекламными объявлениями? Неужели, несмотря на все наши принципы и убеждения, для нас, как и для других в газете и вне газеты, первостепенное значение имели также успех и карьера? Признайся же, что, потерпев поражение, ты обозлился, стал нервным и нетерпимым и готов был из-за любого пустяка скандалить с Манар или с кем угодно другим. Очевидно, и с ней происходило то же самое, разочарование сделало и ее нетерпимой. Понимала ли она, что это отдаляет ее от меня в то время, когда я особенно в ней нуждался? Кто знает. Вначале инициатива ссор исходила от нее, но она же и первая шла на примирение. Сейчас я осознал — с полной ясностью, — что моя приверженность насеровской мечте была не просто верой в принцип, ради которого стоило жить. Это была приверженность собственной мечте об успехе, славе, карьере. Сейчас я понимаю, что Манар, положение которой в редакции пошатнулось, как и мое, сочла Абд ан-Насера своим личным врагом. И когда женскую страницу сократили до четверти ее прежнего размера, вспомнила, что именно Насер несет ответственность за поражение, за лагеря и за все прочее, о чем так много говорили после его смерти. Она тут же забыла о слезах, которые проливала, когда он объявил о своей отставке, забыла свой истошный крик: «Только этого горя нам нехватало после Синая!» Забыла свою радость, когда он согласился остаться на посту, забыла свой обморок при известии о его смерти. Наши стычки, когда она нападала на Абд ан-Насера, а я отчаянно защищал его, просто давали выход нервному напряжению, в которым мы постоянно находились. Насер превратился в своего рода старую домашнюю туфлю, которой мы лупили друг друга во время ссор, а потом забрасывали в угол до следующей надобности. Когда я написал книгу об Абд ан-Насере и опубликовал ее за свой счет, я думал, что книга вызовет большой шум и мы, Насер и я, хотя бы частично, вернем себе утраченное. Я собрал документы и свидетельства современников, опровергавшие все предъявленные ему обвинения. Книга была издана, но одновременно были отданы тайные распоряжения всем киоскам и книжным магазинам о недопущении ее в продажу. Никто ее так и не увидел. И даже те мои коллеги-литераторы, которым я подарил ее в надежде, что они ею заинтересуются, никак на нее не откликнулись, ни словом поддержки, ни словом хулы — полное молчание! Нераспроданные экземпляры грудами лежали в квартире, ставшей их могилой. После этого нового поражения Манар, в отличие от прошлых раз, не проявила ко мне ни малейшего сочувствия. Брезгливо глядя на кучи книг в углах, она сокрушалась по поводу пыли и насекомых, которые тут неминуемо появятся. И все же, признайся, что история с книгой не была причиной. Как не была причиной и политика. Вспомни, как однажды мы дали друг другу слово не говорить ни о Насере, ни о Садате, ни о чем-либо другом, в чем наши взгляды расходились. И что же? Тогда мы еще не понимали, что политика неповинна во все возраставшем между нами отчуждении. Прекратив говорить о политике, мы продолжали ссориться так же часто, ожесточенно и по непонятным причинам. Я ли был виноват, она ли, но конфликт, возникавший по пустячному поводу, моментально разрастался в скандал — вновь всплывали прошлые обиды: что когда-то сказал я, что однажды сказала она, что я ей обещал, когда был женихом и мы гуляли по набережной… Словам не было конца, они превращались в какие-то непролазные дебри, колючие ветки ранили нас, и мы, истекая кровью, не знали, как из них выбраться. Выход был один — расстаться. Почему? По какой причине?