— Успокоится, если только о нем думать будешь, если забудешь о себе и о том, как бы брату побольше новых богатств доставить, должностей и дворцов. А если потакать будешь ему в его страстях, самым дорогим расплатишься.
Она изо всех старалась стать такой, какой, как ей казалось, он желал ее видеть. Бесовское, тайное, черкесское рвалось наружу, горячая кровь давала себя знать, но она снова и снова смиряла себя.
Она прекратила все развлечения, она ходила в церковь, она проводила вечера со старушкой наперсницей, забросила скачки и мужские костюмы, игрища и пиры, а уж о любовных утехах и не вспоминала.
До того самого дня, когда обожаемый ею Иоанн сказал то, что сказал.
— Что это ты, — насмешливо спросил он, — все по монастырям да по старухам боярыням? Я думал, ты девка-огонь, неукротимая, буйная… А ты все по светлицам. Уже и со своими служанками не развлекаешься, и меня вон сиднем сидишь ждешь. Скоро и вышивание в руки возьмешь? Думаешь, не знаю, отчего так убиваешься? С Анастасией моей сравниться хочешь? Так напрасно. Не выйдет у тебя ничего. Не ровня ты ей. И никогда не была и не будешь.
Кровь бросилась в голову гордой черкески. Не Мария стояла перед грозным Иоанном, а неукротимая горячая Гуащэнэ.
— Хорошо же, — процедила она сквозь стиснутые зубы. — Выполню и эту твою волю, великий государь. Стану снова такой, как тебе надо!
Снова бил в лицо вольный ветер, и мчал конь без устали через ручьи и поля. Развевались на ветру волосы, а мужское черкесское платье прилегало к телу, удобное, и она погоняла плеткой коня, гортанно покрикивая — как привыкла и любила с детства, — одна, без Иоанна.
Снова обвивалась она всем телом вокруг темноглазых красавцев — не вокруг него. Стискивали ее из всех сил — не переломят ли ее тонкий стан, не причинят ли боль ее хрупкому телу… Впивались в ее тонкие губы, но они оставались холодными, не могли эти руки и губы потопить ее в темной страсти, навязать свою волю, не под силу им было…
Лилось рекой вино, лилось через край — как любовь, как боль, как кровь ее…
Снова распалялись так, что уже не помнили себя. Снова валили ее на ложе, прижимались к ее гибкому горячему телу, пьянели от ее смуглых плеч, тонких рук и заалевших, вспухших губ. Снова обнимала их жадно и бесстыдно, снова терзали ее тонкие губы и наслаждались ее нежным телом, не отпускали до утра, все не могли никак насытиться и оторваться от нее… один, другой, третий… все как на подбор… один другого краше…
Кто угодно, но только не он…
Уже через несколько месяцев она расплатилась самым дорогим — когда опускала в крошечную могилку тельце своего двухмесячного малыша.
Гулан-хатун. Я отобью тебя у всего мира, мой Чингиз
Высшее счастье, какое даровано мужчине, — разгромить врага, похитить его сокровища, увести его коней и взять его женщин… Так считал отец Чингиза, так думал и он сам.
Обычно все именно так и бывало: войско вламывалось в городок или разрушало стойбище, входило в деревню или окружало поселение. Если враг был никчемным, то воины Чингиза выбирали себе коней и находили сокровищницу, потом выбирали женщин. Оставшихся в живых мужчин никто не пленял и даже не связывал — зачем принимать на себя никчемную судьбу? Пусть уж влачат дни, как могут, и вспоминают свой позор.
Если же враг был уважаемым и достойным, то женщины уводились все до последней, равно как и лошади. Сокровищница с поклоном передавалась хану, а мужчин убивали быстро и милосердно. Не дело, чтобы достойный соперник мучился от боли или умирал от ран. То же, что оставалось от поселения, предавалось бессердечному и всепожирающему огню, дабы не осталось в ханской империи даже воспоминаний, а духи соперника навсегда покинули безжизненные отныне места.
Сейчас же все было иначе. С меркитами у него были давние счеты. Пусть с тех пор, как они отравили его отца, прошел не один десяток лет, пусть сам он уже поседел и должен был бы забыть тот давний позор. Пусть меркиты выродились и не достойны были даже следа от копыт его коня. Их надо было извести. Уничтожить всех до единого, чтобы эти презренные конокрады стерлись навек из памяти людской.
Уничтожить, сжечь и забыть…
Но как забыть эту тоненькую девочку с огромными темными, как ночь, глазами и нежно-персиковыми щеками, что вынесла ему чашу кумыса, как то предписывают правила гостеприимства? Как стереть из памяти ее тихий голос и шелковое прикосновение ладони к его широкой руке?
Хан тряхнул головой. Не к лицу властелину мира такие мысли, не достойны они повелителя стран и ниспровергателя дворцов. Однако и отказаться от счастья нельзя — ведь впервые за десятки лет он ощутил, как застучало его сердце при виде женщины. Не как о враге, а как о желанной возлюбленной подумал он о дочери племени меркит.