Выбрать главу

На некоторое время критерии художественного совершенства оказались у Кузмина сдвинутыми: все написанное казалось безусловно удачным, а раз напечатанное неуклонно включалось и в книгу стихов. В беллетризованных мемуарах Георгия Иванова есть сценка, которая вполне может оказаться и вымыслом (тем более что страницы "Петербургских зим", посвященные Кузмину, пронизаны явным недружелюбием, связанным с различными внешними причинами), но вполне соответствует тому впечатлению, какое оставляют сборники Кузмина начала десятых годов. На вопрос автора воспоминаний, включать ли какое-то стихотворение в книгу или нет, Кузмин отвечает: "Почему же не включать? Зачем же тогда писали? Если сочинили - так и включайте..." {58}.

По-прежнему в "Осенних озерах" и в "Глиняных голубках" остается умение простыми словами выразить любовь и нежность, за пустячным эпизодом разглядеть глубокий внутренний смысл, соединить мифологический сюжет с сегодняшними переживаниями, достичь органического единства стилизации под древность и современности, построить сюжет большого стихотворения... Однако многописание явно не идет Кузмину на пользу. Так, скажем, цикл "Газелы" в "Осенних озерах" был бы хорош, если бы состоял не из тридцати весьма однообразных стихотворений, а из пяти-шести: стремление автора попробовать свои силы в новой для него стихотворной форме, не продиктованное строгими требованиями взыскательного художника, обернулось утомительным для читателя (да, кажется, и для писателя тоже) занятием.

Читая вошедший в "Глиняные голубки" "роман в отрывках", нередко поражаешься формальной изобретательности Кузмина, создающего доселе небывалые строфические построения, пользующегося ритмическими и метрическими изысками, но сам замысел при всем этом остается неполноценным. Перед нами лишь разрозненные фрагменты, плохо складывающиеся в единую картину. Романтическая история оказывается незавершенной, а идеологические споры и конфликты, обещанные появлением в последних отрывках графа Жозефа де Местра, так и не успевают развернуться.

Подобных примеров в двух больших сборниках стихов - более чем достаточно. Сохраняя, конечно, свое творческое лицо, Кузмин все более и более снижает тот пафос, который так отчетливо виден в "Сетях", - пафос ощущаемого в любой, самый незначительный момент жизни восприятия Божьего мира в его гармонической цельности. Текущая критика отнеслась к "Осенним озерам" благожелательнее, чем к "Сетям", иногда даже отдавая им в прямом сравнении преимущество. Однако, с нашей точки зрения, этот сборник (не говоря уже о "Глиняных голубках") выглядит гораздо менее цельным, чем первая книга стихов. Вряд ли случайно И. Анненский с таким недоверием писал в статье "О современном лиризме" (1909) о цикле, которому предстояло в будущем завершать "Осенние озера" и придавать им особый смысл: "А что, кстати, Кузмин, как автор "Праздников Пресвятой Богородицы", читал ли он Шевченко, старого, донятого Орской и иными крепостями, - соловья, когда из полупомеркших глаз его вдруг полились такие безудержно нежные слезы - стихи о Пресвятой Деве? Нет, не читал. Если бы он читал их, так, пожалуй бы, сжег свои "Праздники"" {59}. Действительно, более чем странным выглядит в цикле прямой перепев пушкинского: "Родила царица в ночь Не то сына, не то дочь; Не мышонка, не лягушку, А неведому зверюшку"; столь же неуместна и кузминская версия рассказа о Благовещении; да и само завершение сборника, включавшего стихи с откровенными описаниями физической страсти, обращениями к Богородице представляется едва ли не кощунственным.

Еще показательнее в этом отношении военные стихи, которые Кузмин охотно писал и печатал в разных журналах и газетах 1914-1915 годов. В них, пожалуй, единственный раз за всю творческую биографию Кузмин утерял даже собственную интонацию: его стихи становятся плохо отличимыми от многочисленных поделок того времени. К счастью, это продолжалось сравнительно недолго.

Начиная приблизительно с 1916 года в творческой манере Кузмина что-то начинает меняться, пока почти потаенно для читателей, но уже вполне ощутимо для самого автора. И с самого начала двадцатых годов глазам читателей предстает новый облик Кузмина, все яснее и яснее выявляющийся с каждой новой книгой.

4

Сказав "с самого начала двадцатых годов", мы несколько опередили события, ибо отдельные изменения оказались заметны в первых двух книгах Кузмина, выпущенных им после революции - в 1918 году. Одна из них представляла собой небольшую брошюрку, состоящую всего из двух стихотворений, вторая - вполне солидную книгу стихов (хотя, конечно, вдвое меньшую по размерам, чем любая из трех предыдущих), но в них обеих было нетрудно заметить неожиданно новые для, казалось бы, уже вполне сформировавшегося поэта особенности.

Но прежде чем начать разговор о перемене творческой манеры, необходимо очертить тот круг представлений об изменившейся вселенной и месте художника в ней, который сложился у Кузмина постепенно и к середине двадцатых годов стал вполне определенным. Для него, старательно устранявшегося в своих произведениях от политики и любых событий общественной жизни, само представление о том, что его творчество окажется каким-то образом соотнесенным с ними, было немыслимо. Еще в 1907 году на предложение Брюсова участвовать в октябристской газете "Столичное утро" он хладнокровно отвечал: "Октябристский характер газеты мне безразличен, т. к. я совершенно чужд политики, а в редкие минуты небезразличия сочувствую правым" {60}. Но и сам этот вопрос был задан Брюсовым скорее из вежливости, и ответ был получен совершенно ожидавшийся.

В годы же наибольших перемен русской жизни современная действительность стала все чаще врываться в произведения Кузмина. Ранее она время от времени получала отражение в дневнике (особенно в период революции 1905 года, когда записи становятся особенно насыщенными фактами и оценками), но в стихи и прозу не попадала никак, поскольку практически не затрагивала частной жизни самого поэта. Но с началом мировой войны политика стала в эту жизнь вмешиваться самым решительным образом. Новый друг Кузмина Юрий Юркун вполне мог быть призван в армию, и волнения по этому поводу регулярно отражаются уже не только в дневнике, но и в стихах, придавая им до некоторой степени оппозиционный по отношению к господствующим мнениям характер. Осознание того, что война превращается в жестокую реальность, непосредственно касающуюся близких ему людей, заставило поэта занять вполне определенную позицию. Увидав рядом с собой неприкрашенный лик войны, Кузмин решительно от него отвернулся.

Напечатанный осенью 1917 года очерк Г. Чулкова, где Кузмин не назван по имени, но узнается безошибочно, зафиксировал очень четко выраженную позицию: войну нужно прекратить во что бы то ни стало, и любые средства для этого хороши. Именно в таком контексте произнесена фраза, нуждающаяся в специальном толковании: "Разумеется, я большемик" {61}. В те дни "большевик" значило прежде всего - любым путем желающий прекращения войны. Но и в дальнейшем, особенно в первые дни после 25 октября, в дневнике Кузмина нередко выражена симпатия к совершившим переворот и к пошедшим за ними: "Солдаты идут с музыкой, мальчики ликуют. Бабы ругаются. Теперь ходят свободно, с грацией, весело и степенно, чувствуют себя вольными. За одно это благословен переворот" (4 декабря 1917).

Можно предположить, что в сознании Кузмина революция была связана с пробудившейся энергией тех люмпенизированных масс, которым он давно и прочно симпатизировал, которые представлялись ему одним из слоев, с наибольшей полнотой выражающих коллективное сознание традиционно молчащей России. В этом смысле они становились в чем-то подобными старообрядцам, чье отношение к текущим событиям формировалось на основе не сегодняшних газет и политических брошюр, а древнего уклада жизни, тем самым поднимаясь над суетой нынешнего дня и обретая безусловную правоту. Точно то же происходит и с "хулиганами", "гостинодворцами", теми "двенадцатью", что теперь оказываются ядром власти.

Но уже в марте 1918 года он записывает: "Действительно, дорвавшиеся товарищи ведут себя как Аттила, и жить можно только ловким молодцам..." Достаточно быстро он увидел, что большевистская революция оказалась не стихийным излиянием народной (пусть даже в том ограниченном понимании, которое вкладывал в это понятие он сам) воли, а чем-то совершенно другим. Становилось все более ясно, что во главе переворота по большей части оказались люди, обладающие своими представлениями о том, как надо эти стихийные силы использовать в своих интересах. Организующая сила партии большевиков, почти незаметная на огромных пространствах России, в столице была ощутима в полной мере, и в открыто политическом цикле стихов 1919 года "Плен" Кузмин не случайно сравнил ее с деятельностью одной из наиболее одиозных личностей в истории России: "Не твой ли идеал сбывается, Аракчеев?" {62}