Выбрать главу

Но за этим внешним, кажущимся превосходством чувствуется и некоторая робость, вернее всего объяснимая тем, что Кузмин принадлежал к числу творцов, тогда как Чичерин мог быть лишь читателем или слушателем. Следует также отметить, что влияние Чичерина на Кузмина было особенно сильным, пока тот поддерживал и одобрял (при вполне достаточной строгости) его первые произведения, которые сам автор еще не решался выносить на суд сколько-нибудь широкой публики. Вряд ли случайно, что после высказанного Чичериным довольно скептического мнения о первой опубликованной прозе Кузмина (ряд писем начала 1907 года) их переписка практически прекратилась.

Общение это важно еще и потому, что в ходе его можно было более или менее откровенно обсуждать свои наиболее интимные переживания, связанные с решительной гомоэротической ориентацией обоих собеседников. Для любого читателя стихов и прозы Кузмина очевидно, что страсть автора направлена исключительно на мужчин. Но это не делает его произведения предназначенными исключительно для узкого круга людей сходной с ним сексуальной ориентации. В восприятии Кузмина любовь есть сущность всего Божиего мира. Господь благословил ее и сделал первопричиной всего существующего, причем благословение получила не только та любовь, что освящена церковью, но и та, что нарушает все каноны, любовь страстная и плотская, отчаянная и предательская, сжигающая и платоническая:

Что ребенка рождает? Летучее семя.

Что кипарис на горе вздымает? Оно.

Что возводит звенящие пагоды? Летучее семя.

Что движением кормит Divina Comedia? Оно!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы путники: движение - обет наш,

Мы - дети Божьи: творчество - обет наш,

Движение и творчество - жизнь,

Она же Любовь зовется.

("Лесенка")

Для мировосприятия Кузмина весьма характерна повесть "Крылья", волею судеб ставшая первым его произведением, вызвавшим пристальное внимание читающей публики и критики. Большинство из читавших признали ее беспримерно порнографической, даже не обратив внимания на то, что на всем ее протяжении не описан ни один поцелуй, не говоря уж о каких-либо других внешних проявлениях эротического чувства. И в то же время никто из современников не написал о том, что в "Крыльях" дана необыкновенно широкая панорама самых различных случаев реализации человеческой любви, от чисто плотских и бездуховных до возвышенно-платонических, каждый из которых служит одним из доводов в тех дискуссиях, которые звучат в повести {12}.

Все сказанное относится не только к прозе Кузмина, но и к его лирике, которая, являясь безусловным выражением его собственного внутреннего мира, все же далеко не полностью сосредоточена на переживаниях однополой любви. Специфичность этих переживаний становится лишь частным проявлением общих законов жизни и законов любви, одинаковых в любом случае. Подчеркивание такой "особости" нередко вызывало неудовольствие даже у самого Кузмина, хотя ни разу на протяжении всего своего творчества он не попытался притвориться, замаскировать направленность своего чувства и чувств своих героев, как то нередко делалось другими. И лишь изредка желание лишить ореола запретности недавно еще табуированную тему становится заметным в его произведениях, что чаще всего не делает их лучше.

Влияние Чичерина, судя по всему, сказалось прежде всего в том, что он инициировал кузминские интересы в области истории культуры, изучения языков, глубокого знакомства с музыкой, литературой, живописью самых различных стран и эпох, начиная с античности и кончая современностью. Он же подтолкнул Кузмина совершить в девяностые годы два заграничных путешествия, ставших на долгие годы источником живейших впечатлений для творчества.

Для человека того времени и того круга Кузмин путешествовал чрезвычайно мало, но интенсивность переживаний оказалась столь велика, что и тридцать лет спустя он мог мысленно отправиться в путешествие по Италии, представляя его во всех подробностях.

В первое путешествие, предпринятое весной - летом 1895 года, Кузмин отправился не в одиночестве, а совместно со своим тогдашним другом, упорно именуемым "князь Жорж" {13}. Самые краткие сведения о поездке сообщены в "Histoire e'difiante...": "Мы были в Константинополе, Афинах, Смирне, Александрии, Каире, Мемфисе. Это было сказочное впечатление по очаровательности впервые collage {14} и небывалости виденного. На обратном пути он должен был поехать в Вену, где была его тетка, я же вернулся один. В Вене мой друг умер от болезни сердца, я же старался в усиленных занятиях забыться".

Обратим внимание на то, что сказочное путешествие заканчивается смертью близкого человека. Это неминуемо должно было окрасить все впечатления от поездки в трагические тона. Вообще смерть рано становится важнейшей составной частью миросозерцания Кузмина, включающего и регулярное переживание непосредственной близости собственного конца. Незадолго до поездки в Египет Кузмин пытался покончить с собой, но его успели спасти. И в дальнейшем мысли о самоубийстве не раз посещают его, причем чаще всего они насыщаются множеством житейских подробностей, обнаруживая искреннее и серьезное чувство.

Это, как нам кажется, должно избавить поэзию Кузмина от издавна созданного вокруг нее ореола "веселой легкости бездумного житья". За блаженной простотой и беспечностью зачастую видится смерть. Определяя сущность искусства К. А. Сомова, Кузмин дает его полотнам характеристику, которая в полной мере приложима и к большинству изящно стилизованных стихотворений самого поэта: "Беспокойство, ирония, кукольная театральность мира, комедия эротизма, пестрота маскарадных уродцев, неверный свет свечей, фейерверков и радуг - вдруг мрачные провалы в смерть, колдовство - череп, скрытый под тряпками и цветами, автоматичность любовных поз, мертвенность и жуткость любезных улыбок..." {15}. Как и мир Сомова, мир Кузмина все время включает в себя смерть не только как естественную завершительницу человеческого пути, но и как неожиданную спутницу, возникающую в самый неожиданный момент, подстерегающую человека и поэта в любой точке его пути. И в тех египетских впечатлениях, которые позже отразятся в рассказах и стихах Кузмина, смерть присутствует постоянно, окрашивая в драматические тона самые радостные переживания.

Кузмин провел в Египте менее двух месяцев, однако способность впитывать самые незначительные впечатления бытовой и культурной жизни дала ему возможность на долгие годы полностью погрузиться в мир как древнего Египта, так и античной Александрии, создав удивительно полную картину быта, нравов, обычаев, традиций этого блаженного города, столь соблазнительного для поэтов. Вряд ли случайно, что в то же время примерно свою Александрию воссоздает перед греческими читателями Константинос Кавафис, один из крупнейших европейских поэтов двадцатого века {16}. Город становится для Кузмина столь же дорогим, что и любимые им люди:

Разную красоту я увижу,

в разные глаза насмотрюся,

разные губы целовать буду,

разным кудрям дам свои ласки,

и разные имена я шептать буду

в ожиданьи свиданий в разных рощах.

Все я увижу, но не тебя!

Второй памятной вехой стало итальянское путешествие 1897 года, тоже продолжавшееся очень недолго, но так же обогатившее поэта множеством впечатлений, живущих в душе по крайней мере до двадцатых годов. И как египетское путешествие подарило Кузмину ощущение прелести мира в соединении со все пронизывающим веянием смерти, так путешествие итальянское сплело воедино искусство, страсть и религию - три другие важнейшие темы творчества Кузмина {17}.

Описание поездки может быть восстановлено по краткому введению к дневнику и по письмам к Чичерину, повествующим более подробно о художественных впечатлениях того времени. Внешняя канва была такой: "Рим меня опьянил; тут я увлекся lift-boy'ем Луиджино, которого увез из Рима с согласия его родителей во Флоренцию, чтобы потом он ехал в Россию в качестве слуги. Мама в отчаянии обратилась к Чичерину. Тот неожиданно прискакал во Флоренцию. Луиджино мне уже понадоел, и я охотно дал себя спасти. Юша свел меня с каноником Mori, иезуитом, сначала взявшим меня в свои руки, а потом и переселившим совсем к себе, занявшись моим обращением. Я не обманывал его, отдавшись сам убаюкивающему католицизму, но форменно я говорил, как я хотел бы "быть" католиком, но не "стать". Я бродил по церквам, по его знакомым, к его любовнице, маркизе Espinosi Moroti в именье, читал жития св, особенно S. Luigi Gonzaga, и был готов сделаться духовным и монахом. Но письма мамы, поворот души, солнце, вдруг утром особенно замеченное мною однажды, возобновившиеся припадки истерии заставили меня попросить маму вытребовать меня телеграммой".