"Сети" определили место поэта среди ведущих русских символистов, хотя он никогда и не претендовал на роль теоретика, серьезного литературного критика, журнального бойца, да и сами его произведения чаще всего рассматривались, по выражению Андрея Белого, как предназначенные "для отдыха": изящная проза и милая поэзия.
И для самого внутреннего склада Кузмина такое отношение было вовсе не противоестественно. В его прозе и поэзии то сложное, нередко даже мистическое содержание, которое символисты столь охотно демонстрировали, существовало потаенно. Поза "мистагога", "теурга", носителя эзотерического знания была ему в высшей степени чужда, хотя какие-то намеки на владение тайным знанием мы время от времени чувствуем. Соответственно, по совершенно различным образцам строилось литературное поведение символистов и Кузмина. Уже говорилось о том, как Кузмин строил свои отношения с писателями, представлявшими два полюса русского символизма того времени, - с Брюсовым и Вяч. Ивановым. Но схождения и расхождения определялись не только личностными контактами, но и всем типом отношения к действительности.
Так, Вяч. Иванов видел в скрытом мистицизме ряда стихотворений и прозаических вещей Кузмина то откровение, которое достигается путем индивидуального потаенного знания, молитвы, мистических озарений. По Иванову, такое откровение могло оказаться поучительным и для других людей, а стало быть, Кузмин оценивался как потенциальный член некоей гипотетической общины людей, объединенных этими знаниями и опытом.
Но для самого Кузмина подобные попытки не могли не выглядеть заранее обреченными на неуспех, потому что частный, индивидуальный опыт религиозного переживания действительности, вынесенный в качестве образца пусть для сравнительно немногих людей, представлялся ему профанированным и тем самым лишенным всякого смысла. Тайна остается действенной до тех пор, пока она тайна, а не предмет разглагольствований и "мозгологства", как сам Кузмин и некоторые его друзья определяли прихотливые изгибы ивановских бесед.
В каком-то смысле ему более близка была позиция Брюсова, не требовавшего потаенной сложности и вполне удовлетворенного уже реализованными возможностями Кузмина-поэта {47}. Но и позиция Брюсова устраивала его далеко не полностью, и главной причиной тому была брюсовская ориентация на сугубо литературную систему ценностей, замкнутость в пределах книжно-журнальной полемики. Не могла не раздражать и поза мэтра, бесстрастно судящего своих современников и раздающего неопровергаемые оценки. Насколько можно судить по дневнику и критическим статьям Кузмина, особой ценностью для него обладало искусство, наделенное большой внутренней свободой, той свободой, которая легко выражается в неправильностях, небрежности, незавершенности, которая позволяет писателю с равной степенью легкости быть цельным и расколотым, мистиком и реалистом, - одним словом, наиболее соответствовать природе своего дарования.
Источники такого отношения к творчеству еще нуждаются в определении, отдельные точные наблюдения {48} должны быть сложены в единую систему, но уже и сейчас ясно, что в основе этого отношения у Кузмина лежит глубоко осознанный и переработанный сугубо индивидуальный опыт, понимаемый как нерасчлененное и нерасчленимое единство личности, выражающей себя в произведении.
Из этого же исходит и определение Кузминым собственной литературной позиции. До тех пор пока на его творческую индивидуальность никто не посягает, он вполне спокойно соседствует с каким-либо другим писателем, теоретиком, литературной группой и пр., но как только начинаются попытки вмешательства в естественное развитие поэтической личности - происходит бунт, ведущий к пересмотру любых позиций, какими бы прочными они ни казались.
Именно этим, по всей вероятности, определяется последовательное отчуждение Кузмина ото всех литературных направлений и группировок, заинтересованных в том, чтобы иметь в своих рядах такого незаурядного поэта.
Типичным примером подобного расхождения является разрыв Кузмина с Вяч. Ивановым. Сугубо личные причины {49} были, скорее всего, лишь внешним выражением глубокого внутреннего недовольства Кузмина той открыто идеологической полемикой, в которую он (видимо, помимо своей воли) оказался втянут. Повод был достаточно незначительным: при публикации в журнале "Труды и дни" его рецензии на сборник Иванова "Cor Ardens" редакцией был урезан ее конец, что вызвало возмущение как Иванова, так и самого Кузмина. Надо сказать, что в этой утраченной фразе не было ничего принципиального {50}, но всю создавшуюся ситуацию Кузмин решил использовать, чтобы решительно размежеваться с позицией журнала, четко определившейся уже в первом его номере. За отдельными частными пунктами полемики отчетливо просматривается главное - несогласие видеть в русском символизме единственного законного наследника всей мировой литературы, на чем решительно настаивали многие авторы первого номера "Трудов и дней". В письме в редакцию журнала "Аполлон", даже не уточняя, о какой именно фразе, снятой в печати, идет речь, Кузмин решительно говорит: "Как ни неприятно "Трудам и дням", но школа символистов явилась в 80-х годах во Франции и имела у нас первыми представителями Брюсова, Бальмонта, Гиппиус и Сологуба. Делать же генеалогию: Данте, Гете, Тютчев, Блок и Белый - не всегда удобно, и выводы из этой предпосылки не всегда убедительны" {51}. Хотя имя Иванова было устранено из письма, он не мог не принять многого из того, что произнес Кузмин, на свой счет, и личная ссора была таким образом возведена к более серьезным и значительным для литераторов расхождениям в эстетике и идеологии.
По аналогичной схеме во многом строились отношения Кузмина с другим сообществом литераторов, в члены которого его нередко записывают и до сих пор. Акмеист Кузмин или нет - споры об этом шли и идут в литературе с давних пор. Определение, данное ему В. М. Жирмунским, - "последний русский символист" {52}, - не учитывает индивидуальной реакции Кузмина на любые попытки присоединить его к программным выступлениям символистов, являясь только типологическим определением, да и то в рамках концепции самого Жирмунского. Но нисколько не более обоснованны и попытки сблизить Кузмина с акмеизмом. Уже не раз цитировались резкие определения, которые Кузмин в различных статьях давал этой группе, и опровергнуть таким образом мнение о Кузмине-акмеисте очень легко. Но гораздо более существенным и поучительным является рассмотрение его схождений и расхождений с акмеистами в контексте литературного процесса эпохи.
Казалось бы, тесная дружба с Гумилевым после его приезда в Петербург из Парижа, единство литературной позиции в период первого и наиболее серьезного кризиса символизма, когда в 1910 году Кузмин вместе со всей "молодой редакцией" журнала "Аполлон" явственно заявляет о своей приверженности курсу Брюсова, а не декламациям Блока и Вяч. Иванова (как представляется, эта позиция отразилась в тексте рассказа "Высокое искусство", посвященного Гумилеву), статья "О прекрасной ясности", участие в заседаниях "Цеха поэтов", предисловие к первой книге стихов Анны Ахматовой, - все это указывает, что определенная близость существовала. И однако никто из акмеистов никогда не говорил и не писал, что Кузмин принадлежит к их узкому, корпоративно замкнутому кругу.
Чаще всего в качестве доказательных объяснений фигурируют личные мотивы. Вот что рассказывала, например, Ахматова: "У нас - у Коли , например, - все было всерьез, а в руках Кузмина все превращалось в игрушки... С Колей он дружил только вначале, а потом они быстро разошлись. Кузмин был человек очень дурной, недоброжелательный, злопамятный. Коля написал рецензию на "Осенние озера", в которой назвал стихи Кузмина "будуарной поэзией". И показал, прежде чем напечатать, Кузмину. Тот попросил слово "будуарная" заменить словом "салонная" и никогда во всю жизнь не прощал Коле этой рецензии..." {53}
Нет сомнений, что одна из рецензий (Гумилев писал об "Осенних озерах" трижды {54}) задела Кузмина настолько, что он - редкий случай в истории русской литературы! - счел нужным дезавуировать свою собственную рецензию на гумилевское "Чужое небо": высоко отозвавшись о сборнике на страницах "Аполлона", он через несколько месяцев в "Приложениях к "Ниве"" оценивал ту же книгу почти уничтожающе. Но вряд ли стоит сомневаться, что инцидент с гумилевской рецензией был лишь толчком, поводом к решительному разрыву с Гумилевым и возглавляемой им школой.