Уехали, уехали, не волнуйтесь. Тогда же и отвалили в 27-м. А письмо это мы читали вслух в одном московском доме в 87-м…
"…Помнишь Сара, я открыл свой первый магазин в Киеве? Чудный был магазин. А потом пришел Петлюра, и нам пришлось бежать… помнишь в Петрограде — мою бакалейную лавку при НЭПе? Да… а потом, слава богу, успели добраться до Риги. В Риге тоже ведь неплохо устроился, начал дело, а в тридцать девятом опять пришлось ноги уносить. В Париже, помнишь, как хорошо все шло поначалу… открыл мастерскую… Пришли наци, опять мы побежали… Вот сидим теперь в этом Бруклине… Вот я и думаю… И что ты думаешь? Я вот думаю, Сара… Тебе не кажется, что ты приносишь мне несчастье?".
В промежутке между Свободой, Равенством, Братством и Голодом, Холодом, Разрухой и Безработицей раздается Скрип Телег.
Скрип телег прокатился над Питером в очередной раз. Это был настоящий Исход целого племени. С детьми и синеглазыми полонянками в обозе. Увезли много красивых женщин. Много книг. Несколько контрабасов.
Эвакуация. Можно сказать позорное отступление с завоеванных территорий.
Ну, понятно, ведь мы — потомки выживших. Того самого Бори, который "сошел с ума". Той самой Сары, "которая приносит несчастье". Все мы нынешние — дети этих Сар и Борь. От всех остальных не осталось детей. Дети выживших не стали проверять, это Германия 33-го года или какого другого. Они начали паковаться. Валим отсюда, ребята.
Валим, все валим.
Паковалась Людочка со своим пытчиком, паковались санитарные врачи и ресторанные таперы, паковались папы Юли Рувинской, Юли Дубинской, Юли Городецкой, Юли Каменецкой… А Любочка-то Куни уже давно была в Финляндии, замужем за шведом.
Пакуемся, ребята все пакуемся. Покупаем часы "командирские" и баночки с икрой…
Ездим друг к другу уговаривать стариков. По очереди — ты моих стариков, я твоих. Стариков, у которых все какая-то чепуха: то Родина, то Пискаревское кладбище, то любимый город. Старики — они все такие, вот и в Чернобыле до сих пор, говорят, живут. "А что радиация — ее ж не видно, а растет все хорошо!".
Но тут-то вроде все уж видно: вот забор — вот свастика на нем.
Валим, валим, отсюда по-быстрому…
— Евреи не отступают!
Это кричит Антон — маленький гордый петушок.
— Куда это я должен валить? Кого это я должен бояться? Какие антисемиты? Где они?
— В Румянцевском…
— Я что им, по морде не смогу дать? Или мои дети? Да они уже кому хочешь вставят! Мы тут у себя дома, слышишь — дома!
Лялька слышала. Смотрела на своих мальчиков.
— Я научил их драться!
— Ага, чтоб их убили тут в один прекрасный день…
— Молчи, курица! Ты что, тоже хочешь валить? Валить, да? Нас что, гонят?
— Гонят.
— Страх нас гонит! А больше никто! И цепная реакция. Давай еще скажи: все едут. Я уже устал слышать эту фразу.
— ВСЕ ЕДУТ, Антон. И Маргарита…
Вот этого он не ожидал.
За прошедшие чудные семь лет ему никогда не приходилось думать о том, на какие деньги живут Маргарита с Лизочкой. Понятно, что на отцовские — он достаточно зарабатывал, Маргарита закончила свой заочный театроведческий и иногда что-то там зарабатывала, на такси и пирожные. Но кормил их с Лизой отец, все в точности, как Антон когда-то обещал Ойгоеву. Материально вся эта идиллическая любовь втроем строилась на хороших заработках двух художников, продавшихся советской власти: фондовского скульптора Антона и Маргариточкиного отца — книжного иллюстратора.
— Я всех прокормлю! Вас кормлю, и их с Лизкой прокормлю. Что, не прокормлю что ли? И от "памятников" защищу…
Бедный Антон не подозревал, что страшный удар нанесут ему вовсе не "памятники", то есть памятники, но не эти, а настоящие памятники, то есть чудесный, гуманный, только что принятый закон — об отмене обязательной наглядной агитации. В то время как он произносит все эти хорошие смелые слова, далеко-далеко в колхозе "Светлый луч" в бухгалтерию вбегает председатель Тихон Петрович и радостно кричит: