Самым правильным и надежным способом дать отпор грабителям и насильникам было бы, для относительно молодых еще и сильных этапников, объединиться, пусть даже не в очень многочисленную, но сплоченную группу. Однако по опыту железнодорожного этапа я уже знал, что дело это совершенно безнадежное. Фрайеров губило их проклятое благоразумие. Блатные трусливы, но они мстительны. И что если подняв сегодня руку на бандита при поддержке своих временных товарищей, завтра останешься один перед лицом целой хевры? Здесь такая оглядка была особенно разумна еще по одной причине. Мы почти точно знали, зачем в наш этап перед самым его распределением по таежным лагерям влилась эта группа урок-рецидивистов. Это были наши завтрашние бригадиры, нарядчики и прочее заключенное начальство. Самое непосредственное, а следовательно, и самое главное.
Наш этап в подавляющем большинстве состоял из «врагов народа», которым по строгой инструкции для лагерей того времени никаких должностей, кроме должности «и. о. рабочего», и притом на самых тяжелых и грубых работах, доверить было нельзя. В качестве же погонял и прижимал более всех других бытовиков годились осужденные за грабежи, насилия и убийства.
Гулаговское начальство особо рекомендовало этих представителей мира уголовщины на низовые лагерные должности как требующие сильной руки. Знаменитые капо фашистских концлагерей имели своих, куда более ранних предшественников в советских лагерях принудительного труда, особенно ежовского и бериевского периодов. Вот и этих, «социально близких», не в пример нам, «чуждым» советскому народу, блатных со свирепыми мордами и обшаривающими взглядами, выпестовывали в каком-то специальном питомнике неподалеку отсюда, периодически подмешивая их к проходящим фрайерским этапам. Будущим капо исподволь внушалось, что лагерное начальство менее всего намерено обременять физической работой их самих. Даже такой, как протапливание печей в своем бараке. Вот и сейчас двое шестерок, специально приставленных к этапу принципиально бездельничающих лагерных аристократов, пилили неподалеку сушняк и докрасна шуровали печки в дорожной палатке, чтобы их хозяева могли в одних подштанниках восседать на нарах по-турецки или валяться на них, раскинув ноги циркулем.
Из всего этого блатные не только не делали от нас секрета, но некоторые из них даже хвастались перед «рогатиками» своими привилегиями и авторитетом у начальства. Намекали они и на то, чтобы фрайера не рассчитывали на помощь своих конвоиров в случае чего. Ведь они, «социально близкие», тот же народ. А когда народ чинит расправу над своими врагами, которые «нашего Сталина хотели убить», советская власть не вмешивается.
О том, что лагерное начальство и конвой отдают политических на полный произвол уголовников, мы слышали еще в тюрьме. Сейчас это с полной очевидностью подтверждалось. Предстояло, по-видимому, повторение того, что я недавно наблюдал в этапном вагоне между Котельничами и Пермью. К нам, тридцати шести умненьким и благовоспитанным фрайерам, «подсыпали» четверых блатных. И те дочиста обобрали всех наших «бобров» при благоразумном непротивлении остальных. Но там, по крайней мере, некого было насиловать.
Сегодня впервые за много дней неизбывного холода можно было, наконец, согреться. Но моя подопечная, лежа рядом со мной, дрожала сильнее обычного и впивалась пальцами мне в плечо всякий раз, когда поблизости оказывался какой-нибудь блатной. А я на нее злился, хотя и не совсем справедливо. Навязалась же мне эта генеральша! Сколько я знал офицерских жен, большинство из них были дурами. Эта не составляла исключения. Ее воспоминания о прошлом сводились к вздохам о лазурно-зеленых курортах, подмосковных дачах, красивых адъютантах. Представительница советской элиты, отделенной от народа высоченными заборами дач и городских особняков! А ведь и я проявлял к ней куда более активное сочувствие поначалу, чем, например, вон к той, с трудом передвигающей ноги пожилой женщине, жене крупного ученого. Сработал инстинкт самца, хотя даже намека на вожделение я тогда не испытывал. Ну что ж, взялся за гуж, не говори, что не дюж! И я ощупывал под своей «подушкой» — половиной расколотого вдоль березового чурбака — предусмотрительно спертый мною у печки колун.