— Вы — воплощение чистоты нации! — продолжал оратор. — Только таким, как вы, под силу справиться с поставленной перед вами задачей!
Мы, словно завороженные, смотрели на пронизывающие темноту снопы лучей. Мы не слышали ничего, кроме звуков его голоса. Не видели ничего, кроме сияющего храма. Не думали ни о чем, кроме любви к Германии.
— Этот дом должен быть очищен от евреев, — сказал я, но двое стариков не двигались с места и только хлопали глазами. — Повторяю: очищен от евреев. Очищен! Вы не имеете права здесь находиться. Уходите!
— Но нам некуда идти, герр гауптштурмфюрер, — возразил старик. — Внизу у нас лавочка.
— По новому закону дом вам больше не принадлежит. Убирайтесь отсюда.
— Куда?
— Если вы не подчинитесь, мне придется отправить вас в тюрьму.
— Вы собираетесь нас арестовать? — воскликнула старуха. — За что?
— Папа! Папа! — в комнату вбежала молоденькая девушка. — Горит синагога!
— Не может быть! — сказал старик и засеменил к окну.
— Вы нарушаете закон. Покиньте помещение!
— Нет! — вскрикнул старик, глядя в окно. — Нет!
— Тогда мне придется вас арестовать.
— Гершель, — взмолилась старуха, дернув мужа за руку. — Гершель!
— Нет! — снова крикнул старик и, оттолкнув ее, кинулся к двери.
— Стоять! — бросил я ему вслед.
Старик выбежал на улицу, отпихнув одного из моих людей, выводившего краской на тротуаре перед лавкой слово Jude. В витринах отражался свет факелов. Старик заковылял по улице к горящему зданию синагоги, расталкивая моих людей.
— Halt!
— Гершель!
— Папа!
— Halt! — снова повторил я.
Мои люди громили дубинками витрины магазинов и лавчонок. Двое младших офицеров схватили старика и приволокли его ко мне. Воздев руки к небу, он бормотал что-то на непонятном мне языке. Тротуары вдоль всей улицы были усыпаны осколками стекла.
— Взять его! — приказал я.
— Прошу вас, господин гауптштурмфюрер, не трогайте его, — взмолилась жена старика, опустившись на колени и обхватив мои ноги руками.
Их дочь заплакала.
— Прочь от меня! Уберите руки!
— Пожалуйста! — воскликнула дочь, вслед за матерью опустившись на колени и вцепившись в мою ногу.
— Вы нарушаете комендантский час. Я должен вас арестовать.
— Не обижайте его, — запричитали женщины в один голос. — Пожалуйста.
Мои подчиненные застыли в ожидании дальнейших распоряжений. На тротуаре блестели осколки стекла. В воздухе пахло дымом. Женщины выли, лобызая мне ноги. Я тщетно пытался их оттолкнуть и в конце концов был вынужден вытащить пистолет Старик рухнул на колени рядом с женой и дочерью Увидев мокрые пятна на брюках, я покачал головой и выругался. На мне была новая форма.
— Нам придется поменять форму. Сменить имена. Изменить лица, — сказал Дитер. — Но это все равно не поможет.
— О чем ты? — спросил я.
— Даже через тысячи лет, — продолжал Дитер, — Германия не смоет с себя вины.
Дитер смотрел на огонь в камине, держа в руке рюмку с коньяком.
— Вам нужно еще что-нибудь, мальчики? — спросила Марта. — Скажите, пока я не легла.
— Разве что отпущение грехов, — пробормотал Дитер.
— Что? — нахмурилась Марта.
— Отпу…
— Все в порядке, — перебил его я. — Спокойной ночи, Марта.
— У вас действительно все в порядке? — насторожилась Марта.
Дитер усмехнулся и осушил рюмку.
— Спроси Макса, — сказал он.
— Спокойной ночи, Марта, — повторил я.
— Спокойной ночи, — неуверенно ответила Марта.
Она помедлила в дверях, затем включила свет в коридоре. Дитер улыбнулся, услышав ее медленные шаги на лестнице.
— Что тебя мучит, Дитер? — спросил я.
— Грехи.
— Чьи грехи?
— Мои…
— А именно?
— … твои… Германии.
— Я ни в чем не виноват.
— Мы никогда не смоем с себя вины, — выпалил Дитер. — Никогда не избавимся от нее.
— На мне нет никакой вины.
— Разумеется. — Дитер поднялся и неверными шагами направился к буфету.
— Ты пьян.
— Еще нет. Или, по крайней мере, недостаточно пьян.
— Что с тобой сегодня?
— То же, что и с тобой, Макс, и со всеми нами.
— Ты весь вечер говоришь какими-то загадками.
— В директивах по этому поводу сказано предельно ясно, — проговорил Дитер, наполняя рюмку. — Все директивы кончаются одной и той же фразой: «Жестокостей следует по возможности избегать».
— Да! — воскликнул я. — И что же?
— А то, что я делал такое, чего нельзя было делать.