— Почему ты так смотришь на меня, Макс? — спросила Марта.
— Ты такая красивая!
Марта улыбнулась и посмотрела на ребенка. Волосы легкими волнами спадали ей на плечи, свет лампы подчеркивал белизну ее кожи. Младенец спал у нее на руках, прильнув к груди, сжав крохотные ручонки в кулачки. Я подошел к креслу-качалке и опустился перед ними на колени. Я погладил головку младенца. Марта улыбнулась.
— Прелестный малыш, правда?
— Ты замечательная мать.
— Он похож на тебя, Макс.
— Нет, он намного красивее.
— Он вырастет и станет настоящим мужчиной, — сказала Марта, коснувшись моей щеки. — Как его отец.
— Подумать только, это мой сын.
— Твой первенец.
— Мой сын…
— Ты будешь им гордиться, Макс. Он вырастет достойным человеком.
— О, Марта, я никогда не думал, что буду так счастлив.
Я был счастлив. И верил, что так будет всегда. Мой сын вырастет сильным, здоровым, красивым. Он будет достойным гражданином Великой Германии. Он будет похож на нас. А мы — лучшие люди Германии. Так нам внушали, постоянно, упорно. Мы — самые лучшие. Самые храбрые. Самые красивые. Пока мы искренне не уверовали в это.
— За последнее столетие произошло чудовищное оскудение человеческой личности, — сказал Генрих, и в его очках сверкнули отблески пламени. — Но вы, офицеры, несете в себе лучшее, что есть в человеке. Вы — надежда человечества. В ваших руках — будущее.
— А в моих руках — душа немецкого народа, — сказал пастор, стоявший на трибуне рядом с Генрихом. И наши взоры теперь обратились к нему.
— Душа немецкого народа, — продолжал он, — это воск, из которого еще только предстоит вылепить то, что нам нужно. Лепить придется вам. Вы должны придать ей форму, достойную нашей судьбы.
— Хватит ли у вас для этого мужества? — вопросил Генрих, и мы ответили ему ликующими возгласами.
— Я заглянул в будущее, — проговорил пастор, — и я могу сказать вам, что нужно Германии. Хотите услышать?
— Да! Да!
— Ein Volk, ein Reich, ein Fuhrer[6].
Мы кричали от восторга. Мы топали ногами. Били в ладоши. Ликовали.
— Ein Volk, ein Reich, ein Fuhrer.
— Фюрер? — недоверчиво спросил грузный человек, когда его разбудили в тюремной камере. — Вы от фюрера? Я ничего не понимаю.
— А никто и не просит вас понимать, — бросил ему офицер. — Достаточно того, что я вам говорю: я прибыл от самого фюрера.
Один из наших людей колотил по дверям камер, пока их отпирали. Пятеро полуодетых мужчин вышли из своих камер и присоединились к грузному мужчине. Они поправляли подтяжки, терли глаза, тревожно переглядывались друг с другом и с опаской поглядывали на нас.
— Зепп, дружище, — спросил один из них с недоуменной улыбкой, — что, черт возьми, происходит?
— Фюрер приговорил вас к смерти, — объявил командир нашей группы, щелкнув каблуками и подняв руку в приветствии.
— Хайль Гитлер!
— Мой фюрер… Мой фюрер…
В каменном коридоре прогремели выстрелы, и тела несчастных рухнули на грязный пол. Один из них зашевелился и застонал.
— Фон Вальтер, как вас угораздило промазать, стреляя с такого близкого расстояния?
— Я не промазал.
— Говорили, что вы один из лучших стрелков.
— Так оно и есть.
— Пристрелите его. Я хочу, чтобы все было чисто. Для этого вас сюда и послали. Поняли?
Я понял. Одна ошибка — и всему конец. Я не собирался делать ошибок. Партия была смыслом моей жизни. Моей судьбой. И ничто не могло ее разрушить. Ни плохо работающие печи, ни обваливающиеся трубы крематория, ни пули снайпера, ни краденые гранаты, брошенные в мой автомобиль. Ничто и никто.
— Значит, твоего шурина восстановили в партии? Как ему это удалось?
— Мне надоело выслушивать стенания своей сестрицы, — сказал Дитер, подливая себе шампанского. — Пришлось напомнить одному человеку, что он мне кое-чем обязан.
— И тем не менее ему поручили возглавить операцию по очистке гетто.
— Ну и что?
— Это унизительная работа.
— Я не знал, что тебе когда-либо приходилось испытывать нечто подобное.
— Было дело, — сказал я. — Жуткая работа.
— Почему?
— Наши люди напоминали стаю голодных волков. Они вели себя как звери. Только в отличие от зверей орудовали не клыками, а топорами и штыками. Нет уж, такая работа не по мне.
— Мой шурин получает за эту работенку в порядке поощрения двести пятьдесят граммов бренди. Ежедневно.
— Не стоит того.
— Правда?
— Во всяком случае для меня.
— А я бы согласился за стакан бренди, — сказал Дитер. — Даже за полстакана.