Мама умерла, и в квартире стало очень тихо. У нас и прежде было очень тихо, потому что родители целый день были на работе, но эта тишина была какой-то другой, печальной и очень глубокой. Иногда мне казалось, что мама где-то рядом, в своей комнате, что-то шьет или штопает. Она любила штопать носки, и это при том, что у нас всегда были деньги и она могла бы покупать носки хоть каждый день. Думаю, она штопала их в силу своего воспитания и внутренней организованности. Она и на работу-то ходила не из-за денег, а для порядка, просто чтобы трудиться. Она очень любила порядок и считала вполне естественным – если вещь протерлась, ее следует заштопать, но не выбрасывать. Возможно, так делала ее мать или бабушка, а она, еще девочкой, наблюдала за ними и мысленно тоже вместе с ними что-то штопала, зашивала. У нее была большая деревянная шкатулка с нитками и иголками. И в этой коробке, как и вообще в нашем доме, царил идеальный порядок. Разноцветные мягкие нитки-мулине лежали ровными рядами, катушки с простыми нитками были выстроены вдоль отделения для ножниц, иголки были вколоты в круглую бархатную маленькую подушечку… И мы с отцом знали, что если и есть на земле место, где всегда царит порядок и все разложено по своим местам, так это наш дом. Причем это никогда не носило какого-то болезненного характера, как об этом любят рассуждать психологи. Все было очень просто и естественно, и мы с отцом принимали и поддерживали мамину философию. Мы помогали ей в этом. Помнится, однажды отец сказал мне, что порядок необходим не только в вещах, но и в мозгах, в душе. Думаю, он прав. Вот только разложить по полочкам выглаженное белье мне до сих пор проще, чем навести порядок в своей душе. Там у меня царит настоящий хаос. И я ужасно боюсь, что отец заметит это, поймет…
После смерти мамы мы с отцом всеми силами пытались вести себя так, словно она жива, то есть старались не нарушать маминого порядка. По очереди делали уборку, я взял на себя обязанность гладить белье – я прежде никогда этого не делал, глажка всегда казалась мне наискучнейшим и бесполезнейшим занятием на свете. Готовили мы с отцом вместе по вечерам. А в выходные дни пытались печь пироги или жарить оладьи. Но тесто не поднималось, все было невкусным, пресным, неудачным… Думаю, мама – если она наблюдала каким-то волшебным образом за нами – очень расстраивалась, видя наши безуспешные попытки жить по-прежнему.
Отец все больше уходил в работу. Он и так-то был очень увлечен ею, но теперь, как мне казалось, он старался еще больше времени проводить в своей лаборатории. Мне тоже не хотелось вечерами находиться в квартире одному. И я искал утешения в объятиях своих подружек. Мне хотелось ласки, которой я недополучал, когда мама была еще жива (мне стыдно говорить об этом, но мама редко меня обнимала, редко говорила ласковые слова, ей куда важнее было вкусно накормить меня, дать мне денег на очередной велосипед или компьютер). Стоит ли объяснять, как мне стало холодно после ее ухода! В силу невозможности привести подружку к себе домой, поскольку это нарушило бы и без того наш с отцом сломанный жизненный уклад, я мог до утра находиться с девушкой в какой-нибудь частной гостинице или на чужой даче (на свою я никого повезти не мог – там все напоминало о маме). Позже я нашел на Маяковке недорогую квартиру и снял ее втайне от отца. Девушки хотели от меня любви, страсти, я же, раненный чувством утраты, искал у них элементарного человеческого и физического тепла. Мне нравилось спать, обнявшись с девушкой, под одним теплым одеялом.
Огромное пуховое теплое одеяло сшила из двух одеял Зоя.
Зоя – женщина моего отца. Новая женщина. Теперь уже жена. Он привез ее к нам, такую испуганную, с осторожным взглядом, и она несколько минут стояла в нерешительности на пороге. Ясно, что она испугалась меня – кого же еще! Знала, что я не обрадуюсь ее приходу, подумаю, что нас всех, возможно, ожидают нелегкие времена. Она много пережила, это я понял сразу, как только увидел ее. У нее был такой взгляд – взгляд много пережившей женщины. Молодая, но уже успевшая хлебнуть горя. Я и сам не могу объяснить, почему я все это так четко понял. Она была не уверена в себе, шарахалась первое время от меня, пряталась в спальне и покидала ее, думаю, лишь когда я уходил из дома.
Она очень красивая, но не знает об этом. Думаю, ей этого никто не говорил, кроме моего отца. Если бы она знала об этом, то не жила бы с моим отцом. О таких говорят, что у нее занижена самооценка. У нее она вообще ниже плинтуса.
У нее белая кожа, черные брови и очень черные глаза. Ей около тридцати лет. Будь она постарше, нас могли бы принять за мать и сына. Странно, но я чувствую, что похож на нее. Моя мать тоже была брюнеткой, у нее были роскошные черные волосы, и глаза тоже черные, глубокие. Но Зоя совсем другой типаж. У нее теплая красота, и черты лица более нежные, чем у моей матери. Она худенькая и вместе с тем какая-то округлая, изящная и очень нежная. Когда я в первый раз увидел, на кого отец променял мою мать, внутренне взбунтовался, мне стало больно. Ведь Зоя была воплощением самой жизни – в то самое время, как кости моей матери тлели в могиле! Меня раздирали самые противоречивые чувства. Если бы я встретил Зою в другом месте и при других обстоятельствах, я захотел бы, чтобы она была моей. Взял бы ее за руку и повел за собой. Сделал бы все в точности так, как и мой отец, когда он встретил ее. Но все получилось по-другому. И я злился на себя из-за того, что испытывал к Зое и страсть, и ненависть одновременно. Внешне я всегда демонстрировал ей свое пренебрежение. Знал, что она страдает, но все равно не мог вести себя иначе. Пусть отец думает, что я ревную ее к нему, отношусь к ней как к дешевой замене моей матери, страдаю оттого, что кто-то занял место мамы в сердце и в жизни отца. На самом деле все было не так. Я ревновал Зою к отцу как к мужчине! Мне невыносимо было знать, чем они занимаются в спальне. Это одеяло, огромное… Она при мне сшивала его из двух пуховых одеял, сидя за столом в гостиной. Швейная машинка моей матери покорно строчила ровный шов, соединяя два одеяла, как будто соединяя судьбы моего отца и этой женщины. Мне невыносимо было видеть ее, сидевшую на том месте, где еще недавно сидела мать – она то шила занавески для гостиной, то подрубала новые вафельные кухонные полотенца, то подшивала мне джинсы, моя мама…
– Алик, познакомься, это Зоя. Она будет жить с нами. Со мной.
Если бы когда-нибудь кто-нибудь посмел мне сказать, что отец приведет в дом другую женщину и произнесет эти слова, я бы плюнул этому человеку в лицо. В нашем доме не должен был появиться чужой человек! Это была наша семья, наша жизнь и наша квартира. Так думал я до появления Зои.
А она в первый же день приготовила борщ. Из кухни, где она колдовала над кастрюлей, доносились забытые звуки: звяканье посуды, постукивание острия ножа о деревянную доску, хруст разрезаемой капусты, мягкий, войлочный звук домашних тапочек, шуршавших по паркету… А потом по квартире поплыл аромат мясного бульона и свежего укропа. Я боялся признаться себе, что с появлением Зои наш дом ожил. Он задышал, заволновался, наполнился свежим воздухом, миллионами самых разных живых запахов и ароматов, звуками, движением, светом!..
Но я решил: отец не должен знать о том, что я в душе обрадовался появлению Зои. Его чувство вины придавало мне сил. Мне тогда казалось, что я сильнее отца. Во всяком случае, я всячески пытался продемонстрировать ему, что правда на моей стороне и что он предал маму. Быть может, позиция такая была выгодна мне – хотя бы потому, что под маской обиженного на весь мир сироты я прятал свое зарождавшееся чувство к Зое. Надо сказать, я довольно-таки талантливо играл роль сына, которого предал собственный отец. Чего стоили одни только взгляды, которые я бросал на своего отца! Правда, иногда мне хотелось прекратить эту бессмысленную игру, подойти к отцу, крепко обнять его и сказать ему на ухо: «Я с тобой, старик! Я все понимаю».