Выбрать главу

"Я лучше!.." — поняла Людмила и заплакала от счастья, что завтра поедет со своим возлюбленным в Архангельск. Он там напишет замечательную картину, после которой прославится как Левитан или Серов. Впрочем, "Обнажённая", которую он брал с собой вместе с холстами трёх женских портретов "со светом", чтобы показать кому-то в Москве, тоже могла бы занять место в "Третьяковке", если бы Андрей жил в старое время. Людмила не сомневалась в этом теперь ни одной секунды.

2

По улицам безлюдного рыбацкого посёлка на берегу Белого моря хромал старик. И, словно подражая ему, хромал и его пёс — тоже больной и старый. Фамилия у старика была удивительно точной — Василий Алексеевич Горев. Судьба словно заранее знала, что хлебнёт этот человек из её чаши столько горя, что и фамилию подобрала ему соответствующую.

Прошлое — это кино памяти, только в полной темноте и без звука. И видится хорошо — как на экране всё. Иди себе по берегу и посматривай, углубившись в себя — не мешает никто…

Она приехала в Вологду в старом осеннем пальто, бедно и плохо одетая, с погасшей надеждой в глазах. Такой вот и встретил её тогда на вокзале, случайно зайдя на перрон. Работал в строительном управлении плотником — настилали как раз в новых домах полы, делали дверные коробки, рамы для окон, а доски задерживала железная дорога. Послали выяснить, в чём дело. Оказалось, вагоны с лесом для стройуправления так и не пришли — где-то "гуляли" в дороге. А вот горькую судьбу себе — вышло, что встретил. Потому что жалостливым был и понял, куда деваться женщине в чужом городе? С одним чемоданом приехала из осаждённого немцами Ленинграда. Ну, и привёз с вокзала в свой дом.

Жена — только что родила, поженились недавно — отнеслась к эвакуированной, вроде бы, с сочувствием поначалу. А родная мать, словно чувствовала, чем всё закончится — сурово молчала. Незлой, правда, была. Но уж больно недоверчивой.

Да и то… Повод-то к недоверию у неё был. Ирина эта — устроилась на работу учительницей. Могла себе от школы комнатёнку казённую потребовать. А не потребовала — продолжала жить у них, в частном доме. Ну, дом, правда, большой, 4-комнатный, места хватало на 4-х — грудной ребёнок не в счёт, спал в одной комнате с Настей и с ним. Так что "училка" в своей дальней и самой маленькой комнатушке никому не мешала. Да и тихой была. Видать, из культурной семьи. Но домашние бабы — мать и жена — дружно вдруг невзлюбили Иришку, и всё. Открытой неприязни, верно, не выказывали. Но сам-то знал, как они к ней относились. И жалел, заступался, когда та в школе была.

— Ну, чего она вам сделала? — спрашивал. — Хлеб ест — свой. Ничего не просит. Токо ночует? Так места же — вроде хватает всем? Не утесняет. Да и война идёт. Куда же людям деваться? Не одне мы приняли на постой: другие вон, хотя бы те же Семёновы, взяли женщину с двумя ребятишками!

Жена промолчала, а мать обронила сквозь зубы:

— Гордая больно! И мамзелю из себя корчит: нежная вся!

— Да какая же она вам мамзеля?! Токо что не нищая!..

Тут прорвало и жену:

— А пошто молчит с нами? Токо поздороватца утром, и молчит потом весь день! Нос воротит от всех.

— Так ведь горе же у неё! Всю семью в своём городе потеряла! Во всём свете нет у неё теперь никого, вот и молчит человек.

Больше открыто не цапались — всё-таки с совестью были что мать, что жена. И продолжала Ирина жить у них. С виду — сразу не определить: красива там или кака-то особенна? Но особенность всё же была — в глазах. Такой был там свет, такая доброта и благодарность за всё, что сам не заметил, как влюбился. Она это первой поняла. Ну, и спросила прямо:

— Василий Алексеич, может, мне перейти от вас к кому-нибудь? Вы тут, на окраине, всех знаете — переговорите, пожалуйста: может пустит кто? Тогда и вам будет легче.