Они сидели в библиотеке, и он долго молчал до этого. Она тоже молчала, смотрела на него, как он листает книгу.
— Но разве нельзя так? — Он взглянул на неё и, наверно, в первый раз заметил, что в глазах у Кати стоят слёзы, до этого она хорошо умела скрывать их. — Вот мы живём с тобой, ты и я. Всё же лучше, чем одиночество. Разве нельзя так? — повторил он.
— Нет, Витя, не лучше. Не знаю, как ты, но я после такой жизни ещё больше одна. Особенно после… ну в общем, — она опустила глаза, но продолжала, — ты вот уходишь по ночам дымить в свой кабинет, встаёшь тихо, думаешь я не замечаю, сплю. А я замечаю и мне не всё равно. И спим мы с тобой в одной постели, как в разных. Как будто только ради этого вместе, а я ведь не животное.
— Ну что ты Катя! Разве я относился к тебе так плохо?
— Да никак ты ко мне не относился и не относишься…
Он бросил книгу и встал, подошел к окну.
— Понятно. Значит вернёшься в Германию к Тильде?
— Да уж лучше продаваться за деньги по-честному, чем вот так… пользоваться твоим одиночеством. А тебе за всё спасибо, Витенька, я правда думала, что смогу, а не вышло… Ты не обижайся.
— Так ведь не из-за тебя не вышло, — нахмурился он, — наверно, у меня уже ни с кем не получится… когда едешь?
— Завтра.
— А что не говорила?
— Боялась передумать. Ты меня не провожай.
Виктор знал, что надо обернуться, посмотреть на неё, подойти обнять, но стоял по-прежнему спиной к Кате и смотрел на Залив.
Снова была осень. Ранняя, красивая, когда ещё почти лето и только чуть-чуть деревья тронуты желтизной, но кисти рябины и боярышника покраснели и небо уже холодное, прозрачное, похожее на весеннее.
— Проводить в любом случае я не смогу, — сказал он, — в Москву улетаю утром. Так не люблю самолёты…
— А что, неужели боишься?
— Боюсь… — кивнул он не оборачиваясь и усмехнулся.
Она подошла сама и обхватила его руками, прижалась к спине Виктора.
Он положил свои руки на её, легонько сжал, ничем больше не выказывая своей благодарности, но она поняла.
— Если что — звони мне, — сказал он, — Тильда бывает взбрыкивает, как старая кобыла, сама знаешь.
— Да знаю, знаю… ничего я у неё уже три года, так что сработались.
— Ты могла бы в театре танцевать. В настоящем.
— Теперь уже нет…после “Соловья” не возьмут.
— Значит и в Россию раздумала возвращаться?
— Раздумала… оторвалась я…
— А мама как же?
— С собой хочу забрать. Поможешь с этим?
— Помогу, не беспокойся, я всё сделаю.
— Спасибо, — она прижалась теснее, зарылась лицом в его одежду, глухо произнесла, — хороший ты и несчастный, жаль мне тебя.
Заплакала уже не таясь. Но сердце Виктора не дрогнуло.
— Брось, Катя, не надо этого, ну что ты за достоевщину развела, идём лучше спать.
Он повернулся и обнял её крепко, поцеловал в губы, потом ещё и ещё, пока Катя не отдалась полностью его рукам.
Любовниками они всегда были хорошими, а вот жить вместе так и не получилось.
Глава 16
Перелёт до Москвы занял меньше часа, но Вяземскому этого хватило с лихвой, чтобы дать себе слово в Питер возвращаться на поезде.
Виктор мог сломя голову скакать на лошади и брать барьеры, нестись на машине со скоростью сто миль в час, мог переплыть лесное озеро не задумываясь сколько оно метров в глубину, но полёты он не любил. Высоты боялся с детства. Потому неохотно ездил по серпантину, когда случалось бывать в горах и почти не пользовался услугами авиакомпаний, даже самой высокой степени надёжности.
В Москве Виктор пробыл две недели и, как и планировал, возвращаться в Петербург должен был скорым поездом.
На вокзал он приехал рано, слонялся вдоль киосков и кафе, сидел в зале ожидания. Никто его не провожал и не должен был встречать, к этому Виктор привык, но мучительно и нетерпеливо захотелось в Питер!
Как только объявили посадку, он первым вошел в вагон и занял свое место в четвертом купе.
Москва утомила Вяземского — она была слишком шумной, безалаберной и кичливой. Напоминала привередливую барыню на людном рынке.
Виктор знал и любил совсем другую Москву. Она жила в его детских воспоминаниях.
Лет с пяти, а может и раньше, его на лето отправляли к бабушке с дедушкой.
Они жили в одном из старых кварталов в центре Москвы, на Октябрьской улице в маленьком двухэтажном, частью каменном, частью деревянном доме, покрытой железом.
Их комната в два окна, с тюлем и чёрно-белыми занавесками, на которых были нарисованы ряды чашек, кофейников, ложек и блюдец; с неровными стенами и скрипучим деревянным полом была на первом этаже. К комнате примыкала кухня, через которую жильцы сразу выходили на лестницу, маленький закуток, отгороженный от кухни, составлял все удобства. Посреди кухни, не отгороженная ничем, красовалась ванна с «гусаком» душа, но вода из него лилась только холодная, для купания бабушка грела воду в огромной кастрюле. Ее Виктор помнил хорошо, и дровяную плиту, на которой готовили. Еще у бабушки был примус, она регулярно покупала керосин.
За стеной жили шумные соседи, муж с женой.
Мужа звали Тит — это Виктор тоже хорошо запомнил. Тит напивался и горланил песни под гармонь. «Когда б имел златые горы…» — пел он чаще всего, потом бил жену, и она прибегала к бабушке Виктора жаловаться и спасаться. Случалось, что и ночевать оставалась на кухне. Тогда Тит стучал в стену и кричал, чтобы жена его шла домой.
Кухня была не веселым местом. Зато окна комнаты выходили в большой палисадник. Можно было, минуя тесную, грязную заплёванную и залузганную лестницу, попасть прямо на улицу — стоило только забраться на подоконник и спрыгнуть в лопухи под стеной дома. Совсем не высоко.
А в палисаднике, под кустами сирени, стояла беседка с круглой дырявой крышей и лёгкими решетчатыми стенами из старого штапика выкрашенного зелёной краской. Внутри беседки помещалась только небольшая скамейка и столик, но Виктору этого было вполне довольно.
От дождя крыша не спасала, но в погожие дни так хорошо скрываться за стенами, увитыми диким виноградом и хмелем! Зелень листьев отделяла Виктора от всего мира, от пьяных соседей, от грязного двора с огромной, никогда не просыхающей помойной лужей посредине, от взрослых мальчишек, с которыми он почти не играл, зато чуть не каждый день дрался до первой кровянки. Мальчишки дразнили Виктора «внуком опера». Дед Вяземского был участковым милиционером, а бабушка работала где придётся — уборщицей в больнице, продавщицей в летнем киоске минеральных вод, официанткой в пивной. Верхом карьеры стала должность посудомойки в столовой Дома Советской Армии. Виктору случалось ходить туда, больше всего его поразили белые скатерти в банкетном зале и посуда с красными звездами.
Образования у бабушки было всего два класса польской гимназии, да и то потому, что во время Первой Мировой Войны гимназию эту эвакуировали в Гжатск, где и жила семья служащего-путейца, в которой бабушка родилась самой младшей. Она мечтала стать врачом.
У дедушки образования было побольше — четыре класса. И он умел писать каллиграфическим почерком. Поэтому его и приняли на работу в милицию делопроизводителем, а потом уж он дослужился и до участкового.
Произошло это, несомненно, благодаря его замечательным качествам. Обладая особой врожденной интеллигентностью и тактом он умел так обращаться с людьми, что даже самые отпетые забулдыги на его участке уважали его, звали по имени отчеству — Лев Григорьевич, а женщины души в нём не чаяли и все поголовно были в него влюблены. На семейных фотографиях дедушка выходил просто красавцем, да ещё и форма.
Можно себе представить, каким он был в жизни.
Бабушка ревновала ужасно. Даже переодевалась в соседкино тряпьё и следила за мужем. Потом они ругались. Вероятно, было за что. Однажды во время такого скандала дедушка, обычно спокойный и миролюбивый, воткнул бабушке в руку вилку. Виктор по малолетству не понимал из-за чего они ссорятся. Он вылезал в окно и прятался в своей зелёной беседке. Слушал, как бабушка кричит на дедушку. Жалел он больше бабушку. Она его так любила и Виктор её любил.