– Это из «Египетских ночей», – со снисходительной улыбкой ответил чесучовый. – Помните?
Нет, Коломбина совсем этого не помнила. Она даже не помнила, кто такие Хариты.
– Любите ли вы предаваться любви ночью, на крыше, под рев урагана, когда тугие струи ливня хлещут ваше нагое тело? – не понижая голоса осведомился Критон. – А я очень люблю.
Бедная иркутянка не нашлась, что на это ответить. Оглянулась на Петю, но тот, предатель, с озабоченным видом отошел в сторону, заведя разговор с бедно одетым молодым человеком, очень нехорошим собой: с выпуклыми горящими глазами, широким подвижным ртом и россыпью угрей на лице.
– У вас должно быть упругое тело, – предположил Критон. – Стреловидное и поджарое, как у молодой хищницы. Я так и вижу вас в позе изготовившейся к прыжку пантеры.
Что было делать? Как отвечать?
По иркутскому кодексу поведения следовало бы влепить наглецу оплеуху, но здесь, в кругу избранных, это было немыслимо – сочтут ханжой или, того хуже, жеманной провинциалкой. Да и что тут оскорбительного, сказала себе Коломбина. В конце концов этот человек говорит, что думает, а это честнее, чем заводить с понравившейся женщиной разговор о музыке или каких-нибудь там язвах общества. На «младого мудреца» Критон нисколько не походил, и все же от его дерзких речей Коломбину бросило в жар – прежде с ней никогда так не разговаривали. Она присмотрелась к откровенному господину повнимательней и решила, что он, пожалуй, чем-то похож на лесного бога Пана.
– Я хочу научить вас страшному искусству любви, юная Коломбина, – проворковал козлоногий обольститель и стиснул ее руку – ту самую, которую еще недавно сжимал Петя.
Коломбина стояла словно одеревеневшая и послушно позволяла мять свои пальцы. С папиросы на пол упал столбик пепла.
В эту минуту по салону пронеслось быстрое перешептывание, и все повернулись к высокой кожаной двери.
Сделалось совсем тихо, послышались мерные приближающиеся шаги. Потом дверь бесшумно распахнулась, и на пороге возник силуэт – неправдоподобно широкий, почти квадратный. Но в следующее мгновение человек шагнул в комнату, и стало видно, что он самого обыкновенного телосложения, просто одет в широкую черную мантию наподобие тех, что носят европейские судьи или университетские доктора.
Никаких приветствий произнесено не было, однако Коломбине показалось, что стоило кожаным створкам бесшумно раскрыться, и всё вокруг неуловимым образом переменилось: тени стали чернее, огонь ярче, звуки приглушенней.
Сначала вошедший показался ей глубоким стариком: седые волосы, по-старинному остриженные в кружок, короткая белая борода. Тургенев, подумала Коломбина.
Иван Сергеевич. Ужасно похож. Точь-в-точь как на портрете в гимназической библиотеке.
Однако, когда человек в мантии встал подле жаровни и багровый отсвет озарил снизу его лицо, оказалось, что глаза у него вовсе не стариковские – черные, сияющие, и пылают еще ярче, чем угли. Коломбина разглядела породистый нос с горбинкой, густые белые брови, мясистые щеки. Маститый – вот он какой, сказала себе она. Как у Лермонтова: «Маститый старец седовласый». Или не у Лермонтова? Ах, неважно.
Маститый старец обвел медленным взглядом присутствующих, и сразу стало ясно, что от этих глаз не утаится ни единая деталь и даже, возможно, ни одна потаенная мысль. Спокойный взгляд всего на миг, не долее, задержался на лице Коломбины, и та вдруг покачнулась, вздрогнула всем телом.
Сама не заметила, как выдернула руку из пальцев «учителя страшной любви», прижала к груди.
Критон прошептал ей на ухо – насмешливо:
– А вот еще из Пушкина.
– Это у вас, что ли, «русы кудри молодые»? – огрызнулась уязвленная барышня. – Да и вообще, ну вас с вашим Пушкиным!