Выбрать главу

О мере успеха, с которым Марксону удалось запечатлеть голос, психику и тяжелое положение женщины, хоть постпозитивистской, хоть нет, можно спорить. Иногда я тоже пытаюсь писать женским голосом и считаю себя очень восприимчивым к техническим/ политическим проблемам «кросс-писательства», но мне женская персона «ЛВ» показалась интригующей и реальной. Некоторые женщины, которым я подсунул «ЛВ», не вполне разделили мое мнение. Они возражали не столько против голоса и синтаксиса (и то и другое — сильные стороны «ЛВ», но продемонстрировать это можно было бы, только процитировав слово в слово страниц двадцать), сколько против некоторых смелых деталей, при помощи которых Марксон то и дело напоминает читателю, что Кейт — женщина. Например, постоянные упоминания о ее месячных показались им «корявыми». Тема менструации действительно всплывает часто и с нарративной точки зрения без очевидных причин; и если это не корявая аллюзия страсти или мученичества, тогда это не менее корявое (ибо грубое и лишнее) напоминание о гендере: да, женщины — это такие люди, чьи вагины регулярно кровоточат, но повторение и заострение внимания на этом наводит на мысли о плохой научной фантастике, где инопланетяне постоянно упоминают о головных антеннах, которые — будь и они, и голос рассказчика действительно инопланетными — представляли бы собой неоспоримый и заурядный жизненный факт, как уши, носы или волосы[32]. Лично я нейтрально отношусь к менструальной теме. Что мне не нравится, так это конкретная стратегия, которую задействует Марксон, пытаясь объяснить переполняющие Кейт «женские» чувства крайней вины и крайнего одиночества. Реалистичное или характерное объяснение не сводится (слава богу!) к тому, что Кейт потерпела эмоциональный крах из-за разных объективировавших и бросавших ее мужчин, от мужа (которого она называет то Саймон, то Терри, а иногда Адам) до последнего любовника, неизменно называемого Люсьен. Скорее это объясняется тем, что в далекие безмятежные дни, когда мир населяли люди, Кейт изменяла мужу с другими мужчинами, а затем ее маленький сын (то Саймон, то — ох! — снова Адам) умер в Мексике, возможно от менингита, после чего муж от нее ушел, примерно десять лет назад, в «незапамятные времена», в тот же психоисторический момент, когда мир Кейт опустел и начался ее поиск хоть кого-то живого, приведший ее на пустой пляж, где она теперь пребывает и разглагольствует для никого. Ее измены, и смерть сына, и уход мужа (аллюзии на которые, пусть робкие, встречаются снова и снова) являют собой «эвинский» диагноз ее греха и метафизического проклятия; они представляются — с настойчивостью, которую невозможно игнорировать, — как грехопадение Кейт[33], переносимое на весь гендер, как падение из сообщества, в котором она одновременно деятель и объект[34], в постромантический витгенштейновский мир крайней субъективности и патологической ответственности, в специфическую интеллектуальную/эмо- циональную/моральную изоляцию, ассоциируемую американским читателем 1988 года с мужчинами, где мужчины отчуждены действием от Внешнего, которое нам приходится объективировать, использовать, сжигать страницами, чтобы остаться субъектами, онтологически защищенными и щитом, и копьем. Все это кажется мне изобретательным и интригующим, полным смысла союзом древнегреческих и христианских традиций принижения женщин. Но смерть ее сына и расставание с мужем также представлены в «ЛВ» как очень конкретное эмоциональное «объяснение» психического «состояния» Кейт — это своеобразное принижение от самого Марксона, с которым я, пожалуй, не согласен. Хотя изображение личной истории в качестве такого объяснения, грозящее превратить «ЛВ» в очередной монолог сумасшедшей в духе Офелии / Джин Рис, иносказательно и даже искусно, оно все равно слишком бросается в [мои] глаза, чтобы не заметить его интенции:

вернуться

32

Это не мое сравнение, но ничего лучше я придумать не могу, пусть даже оно и не очень удачное; но суть тут очевидна, и вам, надеюсь, тоже: это один из звоночков, сигнализирующих о том, что голос рассказчика явно о чем-то сообщает читателю, хотя делает вид, будто ничего такого не делает, как в следующем диалоге: «Господи, Кремон, эта твоя алая татуировка МАТЬ выглядит еще более зловеще на фоне пепельно-бледной кожи, теперь, когда кровь снова прилила к твоим ногам, которые ты расколошматил, пытаясь обогнать 74-вагонный товарняк в Декейтере той благоуханной, но почему-то одновременно холодной ночью в 1979 году», — определение «корявый» вполне подходит для подобного текста.

вернуться

33

Ср. в этой связи:

И осознав, что выпал, вовне и вниз, из Полноты, он попытался вспомнить, что же была Полнота.

И вспомнил, но обнаружил, что нем и не способен рассказать о ней другим.

Ему хотелось сказать им, как она устремилась к отдаленнейшим пределам и воспылала страстью вне его объятий.

Она мучилась великой мукой, и сладость поглотила бы ее, не достигни она предела и не остановись.

Но страсть длилась помимо нее и нарушала предел.

Иногда ему казалось, что он вот-вот заговорит, но молчание длилось.

Ему хотелось сказать: «Бессильный и женственный плод». (Фрагмент из пролога к «Страху влияния» Хэролда Блума цит. в пер. С. Никитина. — Примеч. пер.)

Этот фрагмент (с моим курсивом) из «Плеромы» Валентина 199 года н. э. представляет собой неоплатонический гностицизм, который послужил метафизическим контрапунктом для антиидеализма в «Трактате» и удачно демонстрирует амбивалентность Марксона в отношении того, является ли положение Кейт в конечном итоге подобным Елене или Еве.

вернуться

34

Это сообщество — не что иное, как сексуальное общество, изображенное мужчинами, писавшими священные книги и эпосы, причем эти мужчины, в свою очередь, интерпретируются и преображаются Марксоном...