«Вот такой я хочу ее написать!» — мысленно воскликнул я и почти не заметил в ту минуту того, что поразило меня потом, когда я вспоминал эту сцену: что это странное существо, эта удивительная женщина читала стихи Лавлока так, будто это были любовные стихи, посвященные ей самой.
— Все стихи адресованы Элис Оук — Элис, дочери Верджила Помфрета, — медленно сказала она, складывая листки. Я нашла их на самом дне вот этого шкафчика. Ну как, сомневаетесь вы теперь в реальности Кристофера Лавлока?
Вопрос прозвучал нелогично, поскольку сомневаться в существовании Кристофера Лавлока — это одно, а сомневаться в обстоятельствах его смерти — нечто совсем другое, но я почувствовал, что она каким-то образом убедила меня.
— Взгляните-ка! — сказала она, убрав стихи. — Я покажу вам кое-что еще. — Среди цветов, украшавших ее бюро (у миссис Оук, как я обнаружил, было в желтой комнате свое бюро), стояла, словно на алтаре, маленькая черная резная рамка, задернутая шелковой шторкой, за которой обычно ожидаешь увидеть лик Христа или девы Марии. Она раздвинула шторку и продемонстрировала миниатюру, на которой был изображен молодой мужчина с каштановыми вьющимися волосами и каштановой бородкой клинышком в черном костюме с кружевным воротничком и с большими жемчужинами грушевидной формы в ушах — задумчивое, грустное лицо. Миссис Оук благоговейно взяла миниатюру с подставки и показала мне выцветшую надпись с обратной стороны: «Кристофер Лавлок, 1626 год».
— Я нашла портрет в потайном ящике этого шкафчика вместе со стопкой его стихотворений, — сказала она, забирая у меня миниатюру.
С минуту я молчал.
— А… а мистер Оук знает, что вы храните это здесь? — спросил я; потом я сам не мог понять, что побудило меня задать подобный вопрос.
Миссис Оук улыбнулась презрительно-безразличной улыбкой.
— Я никогда ни от кого не скрывала эту вещь. Если бы моему мужу не понравилось, что она хранится у меня, он, я думаю, мог бы забрать ее. Она ведь принадлежит ему, раз была найдена в его доме.
Я ничего не ответил, но машинально направился к двери. В этой красивой комнате было что-то дурманящее и гнетущее, и что-то почти отталкивающее, подумалось мне, таилось в этой утонченной женщине. Что-то извращенное и опасное почудилось мне вдруг в ней.
Не знаю почему, но в тот день я избегал общества миссис Оук. Я забрел в кабинет мистера Оука и сидел, покуривая, напротив него, пока он трудился над своими счетами, докладами да предвыборными бумагами. На столе, возвышаясь над грудой томов в неярких обложках и разложенных по отделениям бумаг, стояла как единственное украшение этого рабочего убежища маленькая фотография его жены, сделанная несколько лет назад. Наблюдая за этим цветущим, честным, сильным и красивым мужчиной, продолжавшим добросовестно трудиться, я почему-то все больше проникался к нему чувством щемящей жалости.
Впрочем, это чувство вскоре прошло. Тут уж ничего не поделаешь: Оук не был так интересен, как его жена, и потребовались бы слишком уж большие усилия, чтобы выжать из себя сострадание к этому обыкновенному, превосходному, образцовому молодому помещику в присутствии такого удивительного существа, как его жена. Поэтому я с легким сердцем пристрастился ежедневно давать миссис Оук возможность говорить о своем странном увлечении или, вернее, вызывать ее на разговор о нем. Признаться, поступая так, я получал нездоровое и утонченное удовольствие: это увлечение было так характерно для нее, так соответствовало облику дома! Оно придавало прямо-таки идеальную законченность ее личности и очень облегчало мне обдумывание замысла картины. Мало-помалу, продолжая работу над портретом Уильяма Оука (он оказался не таким легким объектом для изображения, как я предполагал; несмотря на все свои старания, он позировал из рук вон плохо: нервничал, молчал и мрачнел), я утвердился в решении писать миссис Оук, стоящей у шкафчика в желтой комнате в белом вандейковском платье, скопированном с портрета ее прародительницы. И пусть это не понравится мистеру Оуку, пусть это не понравится даже миссис Оук, пусть они откажутся от картины, не заплатят за нее, запретят мне ее выставлять, заставят проткнуть ее зонтиком — неважно! Эта картина должна быть написана, пускай даже ради нее самой, ибо ее замысел всецело завладел мною, и я чувствовал, что она станет несравненно лучшим из всех моих произведений. Я не говорил ни ей, ни ему о своем решении, но готовил эскиз за эскизом к портрету миссис Оук, продолжая тем временем писать ее мужа.