Однако Оук нарушил молчание только затем, чтобы высказаться о видах на урожай хмеля, когда мы проходили мимо одного из его многочисленных хмельников. — Плохой выдался год, — проговорил он, внезапно остановившись и пристально глядя перед собой. — Совсем хмель не уродился. Ничего этой осенью не соберем.
Я посмотрел на него. Он явно не соображал, что говорит. Темно-зеленые плети были сплошь усеяны шишечками, да и он сам еще только вчера сказал мне, что вот уже много лет не видал такого богатого урожая хмеля.
Я промолчал, и мы двинулись дальше. На повороте дороги нам повстречалась повозка. Мужчина, правивший ей, приподнял шляпу и поздоровался с мистером Оуком. Но Оук не ответил на его приветствие; похоже, он его даже не заметил.
Черные купола туч надвигались; между ними клубились серые массы рваных облаков, похожих на клочья ваты.
— Боюсь, мы попадем в страшную грозу, — сказал я. — Не лучше ли нам вернуться? — Он кивнул и резко повернул назад.
Лучи солнца, прорываясь сквозь тучи, золотили землю пастбищ под дубами и высвечивали живые изгороди. Стало душно, несмотря на холодный воздух; вся природа, казалось, готовится к сильной грозе. Грачи черными тучами кружили над деревьями и коническими красными крышами хмелесушилок, придававших пейзажу облик края старинных замков с башенками; затем они с невообразимо громким граем черной лентой опустились на поле. И как только в макушках деревьев зашелестел ветер, отовсюду послышалось жалобное блеяние ягнят и овец.
Мистер Оук вдруг нарушил молчание.
— Я не очень близко с вами знаком, — торопливо начал он, не поворачивая ко мне лица, — но, по-моему, вы человек честный и вы знаете жизнь — гораздо лучше, чем я. Вот скажите мне — только, пожалуйста, по всей правде, — как, по-вашему, должен поступить мужчина… — и он замолк.
— Вообразите себе, — быстро заговорил он пару минут спустя, — что мужчина очень любит свою жену, просто души в ней не чает, и вот он обнаруживает, что она… ну, что она… что она его обманывает. Нет… не поймите меня неправильно; я хочу сказать, что она постоянно в окружении кого-то еще и не желает этого признавать — кого-то, кого она прячет? Вы понимаете? Может быть, она не сознает, какому риску себя подвергает, но она не отступается от своего… она не желает ни в чем признаться своему мужу…
— Дорогой мой Оук, — перебил я, пытаясь показать, что не принимаю его слова всерьез, — все эти вопросы абстрактно не решаются, тем более людьми, с которыми ничего подобного не случалось. А такого наверняка не случалось ни со мной, ни с вами.
Оук не обратил внимания на мое вмешательство. — Понимаете, — продолжал он, — тот мужчина и не ожидает, что жена должна любить его без памяти. Суть тут в другом; он, видите ли, не просто ревнует — он чувствует, что она на грани того, чтобы обесчестить себя, так как обесчестить своего мужа женщина, по моему мнению, не может: ведь бесчестье — это дело наших собственных поступков. Он должен спасти ее, понимаете? Он должен, должен спасти ее, тем или иным способом. Но если она и слушать его не желает, что остается ему делать? Должен ли он найти того, другого, и постараться избавиться от него? Видите ли, виноват только тот, другой — не она, не она. Если бы только она доверилась мужу, она была бы в безопасности. Но тот, другой, мешает этому.
— Послушайте, Оук, — начал я храбро, хотя и не без опаски в душе, — я отлично понимаю, о чем вы говорите. И мне ясно, что вы видите все в превратном свете. А я сужу здраво. Все эти полтора месяца я наблюдал за вами и наблюдал за миссис Оук, и мне понятно, в чем дело. Вы готовы меня выслушать?
И, взяв его под руку, я принялся разъяснять ему мой взгляд на вещи: что его жена просто эксцентрична и немного склонна к театральным позам и причудливым фантазиям; что ей доставляет удовольствие поддразнивать его. Что он, с другой стороны, доводит себя до настоящего умоисступления; что он болен и должен показаться хорошему врачу. Я даже вызвался отвезти его в город.
Призвав на помощь все свое красноречие, я пустился в психологические объяснения. Я вдоль и поперек анализировал характер миссис Оук. Я всячески доказывал ему, что его подозрения совершенно беспочвенны, что вся-то их причина — ее театральная поза да та пьеса для представления в саду, которая у нее на уме. Я приводил для убедительности десятки примеров (по большей части придуманных на месте), когда подобными же маниями страдали знакомые мне женщины. Я доказывал ему, что его жене было необходимо найти применение переполнявшей ее творческой и сценической энергии. Я посоветовал ему поехать с ней в Лондон и поместить ее в такую обстановку, где каждый будет в более или менее одинаковом положении. Я высмеял его идею о том, что в доме прячется какой-то человек. Я растолковывал Оуку, что он страдает галлюцинациями, внушал ему, что долг такого добросовестного и религиозного человека, как он, — сделать все возможное, чтобы избавиться от них, и приводил бессчетные примеры того, как люди излечивались от галлюцинаций и болезненных фантазий. Я боролся изо всех сил, как Иаков с ангелом, и начал уже всерьез надеяться, что мои доводы возымели действие. Поначалу-то я чувствовал, что ни один из них не доходит до его сознания, что он, хотя и молчит, на самом деле меня не слушает. Изложить ему мои взгляды в такой форме, чтобы он сумел понять меня, казалось задачей почти безнадежной. У меня было такое ощущение, словно все мои слова отскакивают как от стены горох. Но когда я начал упирать на его долг по отношению к жене и к самому себе и апеллировать к его моральным и религиозным принципам, я почувствовал, что пробился к его сознанию.