— Мой младший брат Пауло.
— Ах, так это он!
Как только их голоса смолкают, наступает полная тишина.
Элен Лагонель говорит, что она тоже начинает любить Пауло.
Еще она говорит, что не понимает, почему родители держат ее здесь. Ей здесь совершенно нечего делать. Родителям это известно, и раз они так поступают, значит просто хотят избавиться от нее. Только она не знает почему.
— Я и представить себе не могу, что пробуду здесь еще три года. Лучше умереть.
— И с каких это пор ты не можешь себе этого представить? — смеется девочка.
— С тех пор, как ты встретила китайца.
Молчание. Девочка прыскает со смеха:
— Значит вот уже три дня?
— Да… но это началось еще раньше. И дело не только в китайце. Я не все тебе сказала. Я уже давно думаю о твоем младшем брате… по ночам.
Они в прохладном полумраке. Танцуют. Солнечный свет проникает через окно, расположенное высоко, как в тюрьмах или монастырях, куда мужчинам вход воспрещен. В углу, освещенные солнцем стоят их брошенные как попало сандалии, они выглядят очень трогательными.
В коридоре у стены притаился молодой слуга в белом, один из тех, что поет по ночам возле кухни индокитайские песни о девушках и о детстве. Он смотрит, как они танцуют. Он сидит неподвижно, словно не в силах оторвать свой взгляд от этих белых девушек, которые сами того не подозревая, танцуют для него одного.
Элен Лагонель совсем тихо говорит девочке:
— Ты переспишь с китайцем?
— Да, наверно.
— Когда?
— Не знаю, наверное, скоро.
— Ты очень этого хочешь?
— Очень.
— Вы уже договорились о встрече?
— Нет, но это не имеет значения.
— Ты уверена, что он приедет?
— Да.
— Что тебе нравится в нем?
— Не знаю. Почему ты плачешь? Тебе больше нравилось, как было раньше?
— И да, и нет. С первого дня каникул я начала думать о твоем младшем брате, мне захотелось любить его, именно его. Его тело, его руки… Ты ведь столько рассказала мне о нем. Иногда я звала его по ночам. А потом однажды… я хотела сказать тебе об этом… понимаешь?
Девочка заканчивает фразу Элен:
— …однажды с тобой случилось то, о чем мы говорили.
— Да. Я промолчала. А ты ничего не заметила, потому что тебе наплевать на меня.
Молчание. Потом девочка говорит:
— Ты хочешь еще что-то сказать мне? Я чувствую.
Элен обнимает девочку, потом закрывает лицо руками и говорит:
Я бы хотела хоть раз переспать с теми мужчинами, что спят с Алис. Один единственный раз. Это я и хотела тебе сказать.
— Не вздумай! У них у всех сифилис, — кричит девочка едва слышно.
— От него можно умереть?
— Конечно. У моего старшего брата был сифилис, и я все про это знаю. Его спас один врач-француз.
— Так что же мне делать?
— Подожди, может удасться уехать во Францию. Или возвращайся в Далат, без предупреждения. И сиди там. Сиди и все тут.
Молчание.
— Я готова отдаться даже слугам. И этому певцу, что на патефоне. Нашим учителям. Китайцу. Кому угодно.
— Понимаю. Ты чувствуешь это всем телом… и больше ни о чем просто думать не можешь.
Молчание.
Они смотрят друг на друга. У девочки в глазах слезы:
— Я хочу тебе сказать одну вещь… сказать это почти невозможно, но я все же скажу, хочу, чтобы ты знала. Когда я впервые почувствовала желание, это была ты, я желала тебя. Сразу после твоего приезда. В первый же день. Утром, ты возвращалась из душевой, раздетая… я глазам своим не поверила, мне показалось, что тебя придумали…
Девочка отстраняется от Элен Лагонель, и они снова смотрят друг на друга.
— Я давно это знаю, — говорит Элен.
— Ты сама-то понимаешь, как ты красива?
— Я — красива? Что же, возможно… Наверно, это правда, ведь моя мать тоже очень красивая. А раз я ее дочь, я тоже должна быть красива, ведь так? Но когда люди говорят мне об этом, мне все кажется, что они хотят сказать совершенно другое, скажем, что я не слишком умна, потому что вид у них при этом какой-то злой…
Девочка смеется. Прижимается губами к губам Элен. Они целуются. Элен говорит совсем тихо:
— Кто красивая, так это ты… Почему-то иногда я вообще не могу смотреть на себя в зеркало.
— Может быть потому, что ты слишком красивая… и тебе это неприятно?
Маленький слуга, приставленный к кухням, все смотрит на танец «молодых француженок», которые продолжают целоваться.
Пластинка закончилась. Танец тоже.
Сонная тишина в пустынном пансионе.
Потом слышится шум подъезжающего автомобиля. Девушки и слуга подходят к окну, смотрят на улицу. Перед входом в школу стоит «Леон Болле». Можно разглядеть шофера. Заднее сидение не видно, оно скрыто за белыми занавесками, словно в автомобиле перевозят преступника, на которого запрещено смотреть.
Девочка выходит на улицу босая, держа сандалии в руке, и идет к автомобилю. Шофер распахивает перед ней дверь.
Они сидят рядом.
Не смотрят друг на друга. Это трудное мгновение. Им бы очень хотелось избежать его.
Шофер получил указания заранее. Он отъезжает, не дожидаясь приказа. Он медленно едет по городу, полному пешеходов, велосипедов, обычной городской толпы.
Гостиница «Каскад». Автомобиль останавливается у входа. Девочка не двигается. Она говорит, что не хочет идти туда. Китаец не спрашивает, почему. Он велит шоферу ехать обратно.
Девочка прижалась к китайцу. Говорит очень тихо:
— Я хочу к тебе домой. Ты ведь это знаешь. Зачем ты повез меня в «Каскад»?
Он обнимает ее за плечи:
— Я сделал глупость, — говорит он.
Она сидит, прижавшись к нему, спрятав голову у него на груди.
— Я снова хочу тебя. Ты даже не представляешь себе как сильно…
Он просит ее никогда так не говорить. Она обещает. Больше она не будет так говорить.
А потом он говорит, что он тоже хочет ее, так же сильно.
Они едут обратно по китайскому городу.
Они не видят его. Даже когда они делают вид, что смотрят в окно, они все равно ничего не видят.
Невзначай переглядываются. И тут же опускают глаза. Сидят неподвижно с закрытыми глазами, словно все еще смотрят друг на друга.
— Я очень хочу вас, — говорит девочка.
То, что чувствует она, тоже чувствует и он, — говорит китаец.
Оба отворачиваются к окнам.
На них стремительно обрушивается китайский город, грохоча трамваями: они словно попали в самое пекло сражения, в ряды изнуренной, древней китайской армии. Трамваи снуют туда-сюда, не переставая трезвонить. От стука трещетки хочется заткнуть уши. На поручнях трамваев гроздями висит шолонская детвора, на крышах — женщины с сияющими младенцами, у дверей специальные предохранительные цепочки — тут стоят ивовые корзины с дичью и фруктами. Трамваи не похожи на трамваи, они разбухли, на них вроде бы появились наросты.
Внезапно и совершенно необъяснимым образом толпа редеет.
Ну вот. Здесь уже спокойно. Шум слышен, но только вдалеке. Женщины уже не мчатся галопом, а с достоинством шествуют по улице. Улица состоит из отдельных домов — коробочек. В Индокитае таких много. Фонтаны. Сверху улицу прикрывает галерея. На этой улице нет ни магазинов, ни трамваев. Прямо на земле, в тени от галереи отдыхают деревенские торговцы. Гомон Шолона еле слышен, такое впечатление, что в самой гуще города вдруг появилась тихая деревенька. Сюда они и ехали. Под эту галерею.
Дверь.
Китаец открывает ее.
Полумрак.
И как ни странно, очень скромно. Даже банально. В общем никак.
— Я не покупал новой мебели, — объясняет он. — Оставил ту, что была.
— Где ты видишь здесь мебель… — смеется она.
Он оглядывается и совсем тихо говорит, что в общем-то она права: вся его мебель — это кровать, кресло и стол.