Выбрать главу

Мы смотрим друг на друга. Он целует мою грудь, живот. Спрашивает, почему я пришла. Я говорю: так было нужно, это вроде бы долг. Мы впервые беседуем. Я рассказываю ему о своих братьях. И говорю, что у нас нет денег. Ничего больше нет. Он знает старшего брата, встречал его в курильнях в Шадеке. Я рассказываю: брат крадет у матери деньги на опиум, обворовывает слуг, а иногда хозяева курилен приходят и требуют у матери долги. Потом рассказываю о плотине. Мать умрет, говорю я, она больше не выдержит. Наверное, приближающаяся смерть матери как-то связана с тем, что произошло со мной сегодня.

Я вдруг понимаю, что хочу его.

Ему жаль меня; нет, говорю я, нет, не надо меня жалеть, никого не надо жалеть, кроме моей матери. Он говорит: ты пришла, потому что у меня есть деньги. Я отвечаю, что хочу его вместе с деньгами, с автомобилем и с деньгами, и откуда мне знать, что бы я сделала, если бы все было иначе. Он говорит: хотел бы тебя увезти, уехать бы вдвоем. Я отвечаю: пока еще не могу покинуть мать, иначе умру с горя. Он вздыхает: не повезло мне с тобой, но я все равно дам тебе денег, не беспокойся. Он снова вытянулся на постели. Мы умолкаем.

Громкий уличный шум врывается в окно, он сохранился в памяти — так в кинофильме слишком громкий звук заглушает все. Я очень хорошо помню: в комнате темно, мы лежим молча, и нас захлестывает шум большого города, комната плывет в этом гуле, погруженная в городскую суету. В окнах нет стекол, только шторы и жалюзи. На шторах мелькают тени людей, идущих мимо по залитым солнцем тротуарам. Огромные толпы людей. От жалюзи на тенях ровные полосы. Стук деревянных башмаков отдается в мозгу, голоса пронзительные, по-китайски можно только кричать, такими я представляю себе языки пустынь, это невероятно чужой мне язык.

День клонится к вечеру, за окном нарастает шум, толпа велика, разноголоса. Ночью городом правят развлечения и удовольствия. Вот сейчас сядет солнце и наступит ночь.

Нашу кровать отделяют от улицы лишь жалюзи да полотняная штора. Никакой преграды между нами и людьми на улице нет. Но они и не подозревают о нашем существовании. А до нас доносится гул их голосов, звук их шагов, подобный зову сирены, печальный, надломленный голос, которому нет ответа.

В комнату проникают запахи леденцов, поджаренных земляных орехов, китайского супа, жареного мяса, трав, жасмина, пыли, курений, дымок от горящих углей — огонь здесь носят в корзинах и продают на улицах, в городе пахнет деревней, затерянной в джунглях, пахнет лесом.

Я вдруг вижу его в черном шелковом халате. Он сидит в кресле, пьет виски и курит.

Он говорит, что я спала, а он тем временем принял душ. Я и не заметила, как уснула. Он зажигает лампу на низком столике.

И вдруг я думаю о нем: это человек с устойчивыми привычками, он, наверное, довольно часто приходит в эту комнату и много занимается любовью; этого мужчину преследует страх, он занимается любовью с разными женщинами, чтобы одолеть свой страх. Я говорю: мне нравятся думать, что у тебя много женщин, нравится принадлежать к их числу, ничем не выделяясь. Мы смотрим друг на друга. До него доходит смысл сказанного. Взгляд сразу становится другим, глаза мутнеют, в них — боль, смерть.

Я прошу: иди ко мне, возьми меня опять. Он подходит. От него приятно пахнет английскими сигаретами, дорогими духами и еще медом: кожа впитала запах шелка, легкой шелковой ткани, отдающей какими-то плодами, теплый золотистый запах; и я хочу его. Я говорю ему: я тебя хочу. Он просит меня потерпеть еще немного. И говорит — говорит мне, что сразу, еще на пароме понял: я буду такой после своего первого мужчины, всегда буду любить любовь; он уже знает, я стану изменять ему, как и всем мужчинам, с которыми буду близка. И добавляет, что сам навлек на себя такое несчастье. А я счастлива все это слышать и не скрываю радости. Он делается грубым, ибо сознает всю безнадежность своей любви, и набрасывается на меня, кусает детские груди, выкрикивает бранные слова. Я закрываю глаза от острого наслаждения. Думаю: ему можно довериться, это ведь все, что он умеет в жизни — только любить, а больше ничего. Какие опытные, какие чудесные, восхитительные руки! Ясно, мне повезло: для него это едва ли не профессия; сам того не ведая, он точно знает, что надо делать, что говорить. И называет меня шлюхой, мерзавкой, своей единственной любовью — именно так он должен говорить, так говорят, когда дают волю словам, дают волю телу, и оно само ищет, находит, берет то, что хочет, и тогда все прекрасно, осечки быть не может, все тонет в неистовом потоке желания.