В конце концов он выключил приемник. Я посмотрел на его сумрачное, строгое лицо.
– Ты тоже учишься в педучилище?
Я рассказал ему, чем занимаюсь.
– Как фамилия твоего отца?
Я назвал.
Он сейчас же сказал, что отец умер полгода тому назад, хотя мы и не помещали объявления в газетах о его смерти из-за того, что шла война. И сразу же добавил несколько сухих фактов об отце, совершенно точных.
– Вы знали его? – удивился я.
Нет, он никогда не видел его, но знал о нем все, как будто его личное дело лежало перед ним.
Но вот наконец он оставил меня в покое…
А я уже не мог уснуть. В пять утра встал, сложил простыни; нужно было вернуться в Хайфу, чтобы в семь открыть гараж. Только несколько месяцев тому назад я возобновил работу, всю войну гараж был закрыт. Конкуренция в то время была жестокой. Приходилось прилагать огромные усилия, чтобы не потерять клиента.
Я вышел из дома. Летнее сероватое утро. Дымка. Я побродил по запущенному саду, голодный, всклокоченный из-за того, что неудобно было спать, небритый. Разносчики газет один за другим пробегают по улице и бросают на порог дома все газеты на разных языках, какие только выходят в государстве. Я хотел попрощаться с ней, прежде чем уехать, но не знал, где ее комната. Потом тихонько постучал в одно из окон.
Прошло немного времени, и она вышла ко мне, причесанная, в легком утреннем платье, со свежим лицом. Она подошла ко мне и сразу же произнесла серьезно и почти торжественно: «Ты снился мне». И рассказала мне сон, ясный, последовательный, логичный, почти невозможный сон. Сон, который можно было истолковать так, словно она прямо сказала мне: «Я готова выйти за тебя замуж».
Ася
Старый барак молодежного лагеря, только чуть побольше обычного, первые вечерние часы. Очевидно, идет подготовка к спектаклю. Несколько человек бродят в одежде из тряпья, в соломенных шляпах, в мантиях из одеял, подпоясанных веревкой. У кого-то загримировано лицо. Один из ребят пишет музыку для спектакля, девочки окружили его, а он сидит на полу, скрестив ноги, наклонившись над тетрадью, и быстро, быстро пишет слова. Они напевают ему что-то, а он пишет слова, только слова, но слова, в которых заключается уже и мелодия. Из своего угла, поверх голов девушек, я могу различить эти музыкальные слова, которые он записывает с необычайной скоростью. Но все ждут появления еще кого-то. Ведущего артиста? Режиссера? Кого-то важного, очень почитаемого, без которого спектакль не может состояться. И вот мы слышим, что прибыл поезд, короткая остановка – и состав продолжает свой путь. Мы спешим на площадь, чтобы встретить его.
И он действительно здесь. Поезд, остановившийся на минутку и уже исчезнувший (видны только блестящие рельсы), оставил на платформе большую больничную койку, на которой кто-то лежал. Мы окружили его. Он был болен, не то чтобы действительно болен, скорее ослаблен, что-то лишило его сил. Оказывается, его измучили роды, он произвел на свет детей и ослаб, но был счастлив, горд собой, легкая победоносная улыбка блуждала на его лице. Смесь Цахи с кем-то еще, лежит в одежде цвета хаки, под армейским одеялом.
Ребята стали хлопотать над ним, повезли кровать к бараку, а вокруг всеобщее, массовое веселье, какое-то всеохватное, включая и новорожденных, лежавших как какая-нибудь куча мешков. Сложенные в сторонке, тихие и улыбающиеся, уже человеческие создания, не младенцы, – с волосами и зубами, одетые в маленькие дорожные костюмчики с пуговицами и пряжками. Вот их поднимают на деревянные подмостки с навесом для багажа, и царит суматоха и всеобщее веселье, и только этот одинокий, породивший детей человек растерян и даже печален. А я стою в стороне и смотрю, чувствуя себя покинутой. Ведь любил же он меня когда-то? А сейчас лежит на койке, откинувшись на подушку, и смотрит на толпу, которая кудахчет вокруг детей, родившихся без матери, детей, рожденных им для всех, и это главное. Я нерешительно приближаюсь к нему, отводя глаза, взгляд мой падает на младенцев, неподвижно лежащих с крепко запеленатыми ногами. Я знаю, что у них какой-то дефект, тайный, ужасный. А толпящиеся вокруг люди берут то одного, то другого на руки и снова кладут на место, выбирают для себя и подбивают меня тоже взять себе одного из них, а я вижу – там, в углу, лежит ребенок, уже довольно большой, такой старый недоносок с маленьким бельмом на глазу, и протягивает ко мне свои маленькие ручонки. Скорее, скорее – слышу я вокруг себя…
Адам
Так я по крайней мере понял. Испуганный, взбудораженный, стою я в воротах увядающего, запущенного сада ясным летним утром, опершись о крыло своей маленькой машины, смотрю на девушку, стоящую передо мной, чужую и знакомую, вижу ее серьезное лицо, по-птичьи заостренное личико, толстую косу, спускающуюся на грудь, окидываю быстрым взглядом ее фигуру, ступни ног в сандалиях, изгиб лодыжки и слушаю, как она рассказывает свой ясный и определенный сон; в первый момент мне показалось, что она придумала его, чтобы признаться мне в любви. Лишь позднее, уже после женитьбы, я удостоверился, что такими были ее сны – ясными и определенными. И всегда она запоминала их со всеми подробностями. Никакого сравнения с моими снами: я видел их очень редко и были они смутными и запуганными.
Мы решили поддерживать связь…
Но я приехал к ней в тот же вечер, на этот раз захватив с собой пижаму, бритву, зубную щетку и рубашку на смену, уже влюбленный в нее, будто по какому-то тайному повелению; мне даже не пришлось приложить усилий, чтобы влюбиться. Достаточно было вспомнить девушку, которую я разбудил тогда ночью в палатке и которая казалась мне несравненно красивее ее теперешней. Я был влюблен не в нее и не в ту девочку, а во что-то среднее между ними.
Она слегка удивилась, увидев меня в тот же день. Ее отец, бродивший по дому, как лев в клетке, остановился на минутку и посмотрел на меня, а потом продолжил свое хождение. (Так он бродил по дому многие годы, почти не выходя за порог, не встречаясь с друзьями. Гордый и злой на весь мир, уверенный в своей правоте, в том, что с ним поступили несправедливо.) Только ее мать, мягкая и чуткая женщина с подслеповатыми глазами, подошла и пожала мне руку. Большую часть вечера мы провели в Асиной комнате. Она говорила о своей учебе, и о своих планах, и о том, что творится в мире. Ее мысли заняты политикой, общественными процессами, она сопоставляет, анализирует, сыплет именами, вспоминает события, всякие секретные подробности, неизвестные другим, которые кажутся ей чрезвычайно важными. Только тут я понимаю, насколько притупили мою любознательность долгие годы одиночества и тяжелой работы в гараже. Но вот я беру ее за руку, прижимаю к себе, целую ее губы, грудь, ощущаю на губах слабый вкус мыла.