И так я стал шофером ешивы, главным образом шофером того старого раби, который принял меня в первый день. Я развозил масло для поминальных светильников в синагоги, возил маленьких сирот с длинными пейсами на молитву к Стене плача, возил моэла[65] к семьям из их общины, поселившейся в новом районе, или участвовал в длинной и медленной похоронной процессии, следовавшей за фобом важного адмора,[66] тело которого было привезено из-за моря. Иногда меня посылали в район Шфелы – отвезти в аэропорт посланца, отправлявшегося собирать деньги в странах рассеяния. Иногда перед рассветом я подвозил тайком, с притушенными огнями, аврехов, которые расклеивали афиши и писали на стенах пламенные лозунги, осуждающие безнравственность и легкомыслие.
Я познакомился с их каждодневной жизнью во всех подробностях. Они ведь живут обособленно в этой стране, в своем собственном закрытом мирке. Иногда мне в голову приходила мысль, а не получают ли они электричество и воду от кошерных электростанций и водопроводов, предназначенных только для них.
Я прижился у них. Они прекрасно знали, так же как и я, что в любое мгновение я могу покинуть их столь же внезапно, сколь и появился. И все же относились ко мне тепло и не копались в том, что было странным для них. Они никогда не давали мне денег, даже бензин я покупал на талоны, которые получал от них. Но всем необходимым я был обеспечен. Одежду мою стирали и чинили, выдали мне даже более подходящую обувь вместо солдатских ботинок, которые совсем истрепались. А главное – вдоволь еды. Тот самый жирный горячий суп, который так понравился мне в первую ночь, подавали мне каждый вечер, менялись только подававшие его женщины – они обслуживали учеников ешивы по очереди.
Постепенно отросли у меня и пейсы. Я не прилагал к этому никакого старания, они просто выросли сами собой, а у парикмахера, который приходил каждый месяц стричь учеников ешивы и который стриг также и меня, рука на них не поднималась. Сначала я прятал свои пейсы за уши, но потом перестал. Глядя в зеркало, даже удивлялся, до чего же я стал похож на них, и мне было приятно убедиться, что и они тоже довольны этим.
Но это был предел. В более глубоком, духовном, смысле они не достигли таких уж успехов. В Бога я не верил, и все их занятия, касавшиеся веры, казались мне бессмысленными. Странно, что чутьем они понимали это и все-таки не приставали ко мне, видно, и не лелеяли чрезмерных надежд. В первые дни я еще задавал вопросы, которые выводили их из себя и заставляли бледнеть. Но я не хотел раздражать их и стал все больше помалкивать.
От утренней молитвы мне удавалось кое-как увиливать, но в вечерней молитве я участвовал: забытый молитвенник в моих руках, губы что-то шепчут, я смотрю, как они раскачиваются, вздыхают, иногда на заходе солнца бьют себя кулаками в грудь, словно у них болит что-то или чего-то им не хватает, черт знает чего – галута, мессии. Но на самом деле они совсем не были несчастны, наоборот, обладали свободой: не надо было служить в армии, заниматься государственными делами. Ходят в свое удовольствие по объединенному Иерусалиму и с презрением смотрят на нерелигиозных, которые для них лишь что-то вроде обрамления и средства.
Зима была в разгаре, работы хватало. Старый раби все время разъезжал, очень довольный тем, что нашелся для него шофер с машиной. А я возил его повсюду – произносить проповеди, отпевать покойников, посещать больных или встречать паству в аэропорту. Кружу по Иерусалиму, по Старому и Новому городу, пересекаю его с востока на запад, с севера на юг, все подъезды к нему изучил, все больше привязываюсь к этому необыкновенному чудесному городу, не могу насмотреться на него.
Бывало, привожу раби в какую-нибудь ешиву на проповедь, но послушать его не остаюсь, тем более что все равно не очень-то понимаю, куда он клонит, все время кажется, что он раздувает несуществующие проблемы. Снова сажусь в машину и еду к тому месту, которое все больше и больше завоевывает мое сердце. На горе Скопус, около церкви Тур-Малка, откуда открывается передо мной не только весь город, но и пустыня до самого горизонта и Мертвое море. Там нашел я самую высокую, самую удобную точку для обзора.
Сижу себе в маленькой своей машине, на которой еще видны пятерни бедуинов из Питхат-Рафиаха, а дождь стучит по крыше. Просматриваю религиозную газету «Ха-Модиа», которую всегда можно было найти у меня в машине, потому что ее бесплатно раздавали в ешиве, и узнаю о происходящих в мире событиях, освещаемых, правда, с религиозной точки зрения, не совсем объективной, узнаю о продолжающихся перестрелках, о сомнительных соглашениях, вызывающих недоверие, о плаче и оплакивании, о гневе и спорах, словно война, которая закончилась, все еще гноится и нарывает и из ее гниющих остатков уже появляются всходы новой войны. А если так, то зачем же мне торопиться…
В конце концов дождь переставал, небо прояснялось, я бросал газету, вылезал из машины, прохаживался вдоль церковной стены между лужами, по кипарисовой аллее, на моей голове черная шляпа (та, из пустыни), цицит развевается на ветру. Смотрю на разорванные облака, плывущие над городом, слегка киваю головой арабам, глядящим на меня из темноты своих лавок. Я уже обратил внимание, что именно к нам, к евреям в черной одежде, они относятся менее враждебно, словно мы выглядим более естественно в их среде или менее опасны.
Начинают звонить колокола, мимо меня проходят монахи, приветствуют меня наклоном головы. И я тоже, так они думают, по-своему служу Богу.
Арабские дети увязываются следом за мной, их очень забавляет моя черная одежда. Вокруг тишина. Передо мной расстилается мокрый, серый город. Моя черная машина стоит, как верная собака, на обочине дороги.
Если так, куда мне торопиться? К этой рыженькой, у которой хранится список снаряжения, за которое я расписался и которое бросил в пустыне? К офицеру, который наверняка еще разыскивает меня со своим необыкновенным упрямством? К бабушке, которая лежит без сознания? (Я позвонил как-то раз в больницу узнать, нет ли изменений в ее состоянии.) Или к вам? Спрятаться в вашем доме, если не в качестве любовника, то в качестве своего человека, зависящего от вашей милости, порабощенного плотскими страстями.
Да, страсть не умерла. Было у меня даже несколько тяжелых дней. Не укрылись от меня взгляды, которые бросали на меня тайком девушки общины. Стоит мне лишь намекнуть старому раби, и он сейчас же сосватает мне одну из них. Они только и ждут от меня определенного знака, который бы сказал им, что я действительно свяжу с ними свою судьбу.
Но я этот момент все еще откладываю.
Наим
Я увольняюсь. Надоело мне. Не могу больше. Оставить меня на все утро на бензоколонке с тягачом, а самому уехать в Иерусалим! Что я – собака? Ни работы, ни времени, никакой жизни. Приставил меня к умирающей старухе, а если она умрет, то скажут – ты убил ее. Я не хочу. Я всего-навсего мальчишка, а он сделал меня таким одиноким. Ужасно я одинок.
В одиннадцать приехал Хамид, а я лежу, свернувшись, в кабине тягача. Даже этот вечный молчальник пожалел меня.
– Что с тобой?
– Что со мной?
– Почему ты так лежишь?
– А что мне делать?..
– Где он?
– Поехал в Иерусалим.
– Почему?
– Так… с ума спятил…
Но Хамид и слушать не хочет ни слова против своего хозяина.
– Снова начинаете буксировать по ночам?
– Не знаю… это машина его друга… старик врезался в дерево…