— По старому, — кивнула Люба.
— Ну и добре. Спасибо тебе.
Он пожал ее руку и хотел было поцеловать в голову, но вокруг было много санаторских: они отобедали и вышли подышать свежим воздухом, и он, показав на них глазами, сказал ей:
— Ну не будем рисковать, — но все же сложил губы так, как будто целует, и чмокнул воздух.
Но и от этого — неосязаемого — поцелуя Люба вспыхнула, лицо и уши у нее стали гореть и даже жечь, а ноги подкашиваться.
— Прощай, — крикнул ей вдогонку Мраморнов и скрылся.
Честно говоря, Люба не помнила, как она добралась до вокзала, и лишь когда уже села в поезд — плацкартный вагон, боковое место, духота, шум, пьяные солдатики, — только тут стала понемногу приходить в себя.
Ей было грустно, хотелось плакать, и хотя слезы уже катились по ее щекам, ей хотелось плакать еще и еще. Словно весь тот благоуханный и блаженный напиток, который она бережно носила в себе вчера, должен был пролиться слезами и течь долго, долго, заливая собою весь мир. И лишь после этого можно было бы жить дальше.
Она сидела на жесткой полке и смотрела в ночное окно. В конце концов ну что же, она ведь ехала выполнить свой христианский долг. И она его выполнила. И она любит Мраморнова уже не как жена, не как женщина, а как христианка. И он это оценил. Она поняла по его глазам. И вообще — он был так внимателен, так нежен с ней…
Может быть, он все-таки любит ее? Продолжает любить, несмотря ни на что? То есть жена сама по себе — крест жизни, а она — сама по себе — вестница неба? И вот они — он и она — такие две разлученные в этом мире души, и она почти физически чувствует эту мощную связь между ним и собой, между санаторским корпусом и своим удаляющимся от него поездом. Эта тяжелая грохочущая и разматывающаяся, но не обрывающаяся цепь…
К утру она насчитала шесть доказательств того, что это — так. Что Мраморнов все-таки любит ее. Но не смеет признаться ей в этом прямо. Ну, действительно, как это можно при живой жене, чтобы остаться порядочным?.. Итак, шесть доказательств.
Во-первых, он сказал: «Мы с тобой, Любочка, еще ого-го!» Потом посмотрел ей долго в глаза и добавил: «Мы еще с тобой повоюем!»
Во-вторых, он сказал: «Имя-то ведь у тебя какое! Любовь! Вот какое у тебя имя».
В-третьих, он сказал, когда они сели на скамеечку над прудком: «Люба, ведь здесь вот какое дело. Тошно мне, Люба! Ты у меня, что свет в окошке. Приехала через тридевять земель к старому, больному… Я ведь, Люб, и впрямь туда уже заглядывал… в пропасть-то эту. А ты — почуяла. Простила. Уму-разуму прибежала учить. Вон — в рай меня тянешь, рассказываешь про блаженство, про веру, про вечную жизнь. А мне, Любочка, все так тошно, неспокойно, тягостно. Дай хоть вспомню возле тебя время наше молодое, радостное, хорошо мы все-таки с тобой жили, всю жизнь бы так».
В-четвертых, он сказал: «С тех пор, Люба, как я тебя тогда ну… оставил, понимаешь, бросил, что уж тут смягчать, дорогой мой человек, все эти двадцать с гаком лет тяжесть такая была у меня на сердце! Так что инфаркт — это не мудрено: не выдержало оно тяжести-то. Тянуло вниз что-то. Вспоминал я тебя иногда, это конечно, но Зинаида, супруга моя, так меня в оборот взяла, все на начальственные должности двигала, на подвиги посылала. А камень на душе моей так и лежал плашмя. И вроде радуюсь, а нет настоящей радости. Вроде и благополучно все, а блага-то, счастья — и нет его».
В-пятых, он сказал: «Бога я готов был бы принять твоего. Как добро. Как правду. Как справедливость. И признаю, что камень этот был мне дан в наказание — за тебя. Ты что — так ни с кем, никогда, ничего? Ведь молодая ж была еще, привлекательная. Ну, ты, Люба, всем нам пример, всегда в это верил, — святая ты просто».
В-шестых, он сказал: «Книгу, которую ты мне принесла, — Евангелие, — пролистал внимательно. Кое во что так и вчитывался, проникал. Многое у меня вызывает критику, но в целом — очень тебе за нее благодарен. Буду теперь книгу твою читать — тебя вспоминать. А тебя вспомню — и жизнь заново проживу. Поозорничали, побазарили — пора возвращаться к мудрости предков наших. Дай, руку тебе пожму. Хорошая ты, одно слово — родная!»
А Мраморнов, проводив Любу, вернулся в комнату. Зинаида сидела за столом и ела с фольги сырники:
— Не хочешь? Свежие, пышные…
— Да куда уж… Кормят тут хорошо.