Камеры выходят на два фасада: три с западной стороны, в том числе и моя, а четыре на восток. Западный карниз крыши расположен над дворцом, а противоположный — над каналом Рио-ди-Палаццо. С этой стороны камеры весьма светлые и в них можно стоять, не сгибаясь, чего не было у меня. Пол моей камеры располагался прямо над потолком залы инквизиторов, которые собирались только после заседания Совета Десяти, коего все трое были членами.
Единственный способ спастись, по крайней мере из всего, что я мог изобрести, заключался в том, чтобы пробить пол моей тюрьмы. Но для сего требовались орудия, добыть которые весьма затруднительно, ибо запрещались все сношения с внешним миром, как через посетителей, так и посредством переписки. На подкуп стражника надобно было много денег, которых я не имел. Если бы даже смотритель и оба стражника согласились быть удушенными мною, третий всегда стоял у входа на галерею возле запертой двери и отпирал её лишь по команде. Но, несмотря на все препоны, мною владела одна только мысль о бегстве.
Я всегда был убеждён в том, что, если человек не думает ни о чём другом, как о достижении поставленной себе цели, он исполнит свои намерения, невзирая на любые трудности: сделается великим визирем, самим Папой или низвергнет монархию. Лишь бы он взялся за дело с умом, настойчивостью и не упускал времени, ибо по прошествии лет фортуна может оставить его, а без её помощи надеяться ему не на что. Дабы преуспеть, должно полагаться на удачу и презирать опасности.
К счастью, меня не лишили получасовой прогулки по чердаку. Я принялся с большим вниманием высматривать всё, что там находилось. В одном из ящиков лежала великолепная бумага, коробки с перьями и мотки ниток. Второй был заколочен. Внимание моё привлёк кусок чёрного полированного мрамора дюймовой толщины и размерами шесть на три. Я завладел им, ещё не зная, для чего он может пригодиться, и спрятал у себя в камере под рубашками.
В первый день 1756 года получил я новогодние подарки. Лоренцо принёс мне халат на лисьем меху, шёлковое ватное покрывало и медвежий мешок для согревания ног, всё сие принял я с радостью, поелику стояла стужа, переносить которую было ничуть не легче, нежели августовскую жару. Через моего тюремщика синьор секретарь передал мне, что отныне я могу располагать шестью цехинами в месяц и покупать себе книги, а также получать газету. Это был подарок синьора Брагадино. Я спросил у Лоренцо карандаш и написал на листке бумаги: “Благодарю трибунал за щедрость, а синьора Брагадино за его добродетель”.
Надобно оказаться в подобном моему положении, дабы восчувствовать всё то, что сие происшествие пробудило в душе моей. Первым порывом моих чувствований было прощение моим мучителям, и я чуть ли не решился оставить свой замысел бегства. Вот сколь податлив человек угнетённый и униженный несчастием. Лоренцо поведал мне, что синьор Брагадино явился к инквизиторам и на коленях, со слезами просил их передать мне, ежели нахожусь я ещё в числе живущих, сии свидетельства его неизменной любви, в чём они не могли ему отказать.
Я тут же написал титулы потребных для меня книг.
Как-то раз, прогуливаясь по моему чердаку, приметил я лежавший в стороне засов, и вдруг пришло мне в голову, что это превосходнейшее защитное и наступательное оружие. Я схватил его и, спрятав под халат, унёс к себе в камеру. Когда тюремщики ушли, достал я упоминавшийся уже кусок чёрного мрамора и сообразил, что это превосходный точильный камень. Поработав на нём некоторое время с моим засовом, я преизрядно его заострил.
Всё это проделывал я почти в полной темноте и без единой капли масла для умягчения железа. Вместо масла я использовал слюну и за восемь часов получил пирамидальное остриё с восемью гранями столь совершенной формы, каковую можно было ожидать лишь от хорошего слесаря. Невозможно описать те усилия и муки, коих сие стоило мне, — пытка подобного рода осталась неизвестной тиранам всех веков. Правая моя рука как бы окоченела, и я почти не мог ею двигать. Ладонь превратилась в одну большую рану. Читателю трудно будет представить, какую боль претерпевал я, заканчивая свою работу.
Преисполненный гордости и ещё не понимая, как смогу использовать изготовленное мною орудие, прежде всего озаботился я тем, чтобы надёжнее схоронить его от самого дотошного обыска. Перебрав тысячу всевозможных способов, придумал я наконец использовать для сего мой стул и устроил всё настолько удачно, что невозможно было что-либо заметить. Само Провидение помогало мне приготовиться к бегству, каковое можно было почитать достойным восхищения и почти равным чуду. Согласен, я похваляюсь этим, но тщеславие моё проистекает не от успешного исполнения, ибо удача сыграла здесь главенствующую роль; я горжусь тем, что почёл сие возможным и имел достаточно храбрости действовать, невзирая на все неблагоприятные шансы, и если бы замыслы мои рухнули, положение моё бесконечно ухудшилось бы, и, возможно, я лишился бы надежды вернуть себе свободу.
Поразмыслив три или четыре часа о том, как же употребить мой засов, преображённый в пику толщиною с хорошую трость и двадцатидюймовой длины, почёл я за наилучшее проделать дыру под кроватью.
У меня не было сомнений, что комната под моей камерой именно та, куда меня привели к секретарю. Проделав дыру, можно легко спуститься на простынях, спрятаться под большим столом трибунала и утром, как только отопрут входную дверь, выйти наружу. Даже если в сию залу поставят охранника, я с помощью моей пики сумею быстро избавиться от него. Но пол может оказаться двойным и даже тройным, и как в таковом случае помешать стражникам подметать у меня в течение, положим, двух месяцев, потребных для работы? Не разрешая сего, я могу возбудить подозрения, тем паче, что из-за блох я сам настоятельно требовал каждодневного подметания. Надобно было найти средство устранить сие препятствие.
Для начала я запретил подметать, не объясняя причины. Через восемь дней Лоренцо спросил об этом. Я отвечал, что от пыли у меня сильнейший кашель, и посему могут произойти гибельные последствия.
— Сударь, я прикажу поливать пол.
— Тогда станет ещё хуже, так как сырость вызовет переполнение крови.
Это дало мне ещё неделю отсрочки, после чего сей дурень велел снова подметать, а кровать выносить на чердак; кроме того, якобы для большей чистоты зажигать ещё свечу. Значит, у него зародились какие-то подозрения. Но я сумел изобразить полное безразличие к таковым действиям и отнюдь не собирался отказаться от своего замысла, а думал только как бы улучшить его. На следующее утро я уколол себе палец, смочил кровью платок и ждал Лоренцо, лёжа в постели. Как только он явился, я сказал ему, что из-за страшного кашля у меня, верно, повредился какой-нибудь сосуд, отчего и произошла та кровь, которую он видит, а посему мне надобен лекарь. Когда сей последний пришёл и предписал отворить кровь, я пожаловался ему на Лоренцо, который непременно желал подметать у меня. Лекарь выговорил ему за то, присовокупив, как я просил его, историю одного юноши, который умер именно по этой причине. Заключил он рассуждением о вредоносности вдыхаемой пыли. Лоренцо клялся всеми богами, будто заставлял подметать для моего же блага, и обещал, что сие уже не повторится. После сего стражники на радостях решили подметать только у тех узников, которые дурно с ними обращались.
Когда лекарь ушёл, Лоренцо просил у меня прощения и уверял, что все прочие, несмотря на подметание, вполне здоровы. “Но дело серьёзное, — присовокупил он, — и я предупрежу их, ведь они для меня всё равно как дети”.
Кровопускание возвратило мне сон и избавило от спазматических судорог, которые начали уже пугать меня. Я стал лучше есть и с каждым днём набирал силы, однако время начинать работу ещё не наступило: стояла такая стужа, что руки не смогли бы сколько-нибудь долго держать пику. Дело моё требовало сугубой предусмотрительности. Надобно было избегать всего, о чём могли бы догадаться заранее.
Долгие зимние ночи приводили меня в отчаяние, ибо девятнадцать ужасных часов приходилось проводить в сумерках, а при пасмурной погоде, которая в Венеции не столь уж редка, даже возле окна не было возможности читать. Поглощённый одной только мыслью, я не думал ни о чём другом, как о побеге.